Тихонцев пошел вслед за Иваном и видел его обтянутую комбинезоном крепкую спину, лопатки, двигающиеся от спорой, упругой ходьбы. Ему думалось о том, сколько силы в этом человеке, сколько он может вот так идти и сколько можно держаться с ним наравне.
О Сергее думалось с обидой и недоумением: как может быть человек в одно время добродушным и злобно упрямым? Как он может противиться явному, нужному всем делу?
Иногда казалось, что держаться больше нельзя и надо падать. Тихонцев закрывал глаза, открывал их снова и обнаруживал вдруг, что не упал, что идет, ставит ноги в путаницу леглой березы, в мох, в камни. Мысли все дальше уносились от тропы, по которой он идет, от Саян, от оленей, от Вани Стреженцева и от Сергея.
Вдруг он равнодушно заметил, что Ваниной спины больше нет впереди, что Ваня свернул в сторонку и сел.
— Что, не пойдем дальше? — спросил Григорий, вовсе забыв, кто здесь начальник. — А может быть, еще пойдем?
Иван не ответил. Тихонцев тоже сел и вдруг понял, что если еще просидит хоть минуту, то непробудно уснет. Он поднялся и принес из вьюка топор. А Иван все сидел, и олени сгрудились возле и ждали, когда их развьючат, топтались и даже ложились от слабости в мох.
Григорий пошел нарубить дров для костра. Утром Иван правил топор оселком. Жало его теперь светилось, блестело. Григорий остановился у большого пня, занес над ним топор. В голове было ватно и вяло. Только одна ленивая мысль пробивалась как будто: «Сейчас я рубану себе по пальцу». Он думал об этом безразлично, как о чем-то чужом, постороннем. И руки тоже были ватные, чужие от усталости.
Топор проблеснул и врубился косо в коленку.
Боли Тихонцев не почувствовал, только в сердце кольнуло и стало тепло от потекшей обильно крови.
— Иван, — позвал он. — Ногу порубил…
Стреженцев подошел не сразу, а подойдя, не сразу заговорил. Он посмотрел, покачал головой, достал из кармана бинт, отдал его Григорию и только тогда сказал:
— Месяц пролежишь. Надо бы скобки поставить. А так — это вообще неизвестно, что еще будет. — Он засучил себе штанину и показал под левой коленкой гладко лоснящийся, синеющий шрам.
— С бабкой поиграл, — оказал Иван, — а у нее ножик был: чистила хариуса. Ну, и ткнула мне, хорошо не в коленную чашечку. Так мне скобки поставили. Две скобки. И то я неделю в больнице лежал, совсем не вставал. Врач и фельдшер меня под ручки туда увели. А так — что ты?
Тихонцев сел под лиственницу. Ему стало грустно и в то же время легко. Ничего он больше не должен делать. Какая-то появилась в нем мягкость, доверчивая откровенность, словно вернулся в детство.
— Ваня, — сказал Григорий, — я ведь вовсе не геолог. Я так нанялся и поехал.
— Ну? — сказал Иван озабоченно. — А деньги тебе как платят, как нам или как им?
— Да ну, какие там деньги, — забормотал Тихонцев, сразу весь подобравшись.
Про себя он подумал: «Чечако, жалкий чечако! Куда ты полез? На что ты годен?»
Иван между тем завел костерок, сварил лапшовник и чай. Он спутал оленей, ловко вязал узлы на оленьих ногах одним незаметным и резким движением. Потом он устроил Григорию ложе из шкур, так, чтобы ноги лежали повыше.
— Это первое дело, — сказал он. — Чтобы кровь удержать. Я раненный был под Прагой, всю ночь вот так вот лежал. А то бы кровью весь вышел. Что ты?
Он подсобил Тихонцеву забраться в спальный мешок и ушел манить кабаргу. Григорий остался лежать без сна, слушая боль в коленке, идущую неравномерно, в накат. Он думал всю ночь о том, что было с ним недавно, вчера, час назад, к чему он привык, о чем не думалось раньше. Теперь всё это казалось пропавшим, потерянным дли него и важным, необходимым. Он думал о лиственницах, об огромных деревьях, багряных в солнце. Думал про облака, как они скрыты горами, как они выползают и тянутся вверху, силясь подняться повыше, чем горы, как им не подняться и они стоят без движения на острых, зеленых и сумеречных конусах гор.
Он думал, что ждет его утром. Боль стала злее к утру, катила уже непрерывно. Близко бродили олени. Иногда они подходили вплотную, смотрели, дышали и даже переступали через Григория, деликатно поднимая копыта. «Ну что же мне делать? — думал он. — Делать-то что же? Ничего не поделаешь, братец».
Утром Иван принес Тихонцеву надежную трехметровую палку. Он ее затесал и ошкурил. Тихонцев долго и тяжко вставал, но все-таки встал и даже шагнул, потом еще раз, еще и еще.
— Иван! — крикнул он. — Смотри, я прилично хожу, дай боже... — Он прошелся еще немного. Это было весело и счастливо — выбрасывать палку вперед, виснуть на ней, подтягивать ноги, идти.
— Навряд ли ты так далеко уйдешь, — сказал Иван без улыбки. — Меня врач и фельдшер под ручки в больницу увели. Я еще неделю лежал, совсем не вставал. Да потом еще месяц по бюллетню...
— Ну, что же делать? — сказал Григорий. — Все равно через десять дней нам надо вернуться к ребятам. Ты ведь знаешь. Иначе они с голоду помрут.
— Да... — сказал Иван, — навряд ли ты туда вернешься...
Послышались бубенцы, мелькнула белая шляпа Сергея, залаял Пушок, Сучик ему отозвался, оленьи рогатые морды явились между стволов.