Но это была последняя такая ночь. Мне повезло. Нас шестерых перебрасывают за семь километров на колхозную заимку, в теплую избу, слаженную косарями. Там на неделю работы: прорубить и заснять боковое ответвление трассы — зимник. Начальником нашим будет Эдуард. Теми, кто остается в палатках, будет командовать Борис. Он отказался идти на заимку: ему милее быть вместе с Машей. Что он в ней нашел? Странная у них любовь, не понятная никому из нас.
...Мне очень повезло. Я уже стал забывать в промерзлой палатке, что можно раздеться и спать на нарах, притрушенных сеном. Или не спать, лежать, раскинувшись, вбирать в себя жар, идущий от железной печки, курить козью ногу...
Что такое счастье? Это — остановиться вдруг в начале дня и услышать, как затрубил изюбр, как в этом серебряном, ясном, грустном и светлом звуке слились прохлада и зной осенней тайги, и синь небес, и яростное, праздничное самосожжение листьев. В голосе зверя — томление, жажда и сила жизни.
Заслышав изюбра, Эдуард тотчас переламывает свое ружье, прикладывается губами к стволам и трубит ответно. Из стволов исходит бессмысленно громкий звук. Он спугивает на минуту тихую ясность осеннего дня, потом она возвращается снова, и все мы чувствуем ее и становимся мягче друг к другу, больше улыбаемся и шутим, меньше бранимся.
На своей заимке, по предложению Эдуарда, мы установили закон: за каждое бранное слово — под стол и кричать по-петушиному. Приняли закон единогласно, поспорили только насчет Ефимовой «падлюки». Пошли деду навстречу, решили за «падлюку» не наказывать. И все же первым проштрафился Ефим, старый, заскорузлый матерщинник. Мы дружно погнали его под стол, но дед заартачился и сказал:
— Не. Не полезу. Удить пойду. Может, поймаю, падлюка... Бабке гостинец свезу.
— Ты, дед, брось зубы заговаривать, — сказали мы и отодвинули скамейку, чтобы было легче залезть под стол.
— Что хотите делайте, — сказал Ефим, — не полезу.
— Ах, не полезешь? — И мы взяли легонько деда и бережно усадили его под высокий, из неструганых досок сколоченный стол. Дед долго хмуро и жалко сидел там, а потом забормотал:
— Я лучше по-собачьи полаю…
— Ну что же, — сказали мы, — валяй по-собачьи.
Дед неожиданно тонко и звонко протявкал... И сразу дрогнули избяные стенки от нашего хохота. И сам дед просветлел. И всем стало радостно отчего-то, особенно нашим девчонкам Ире и Нине.
Удивительно они похожи друг на дружку, наши девчонки. Обе маленькие, коренастенькие. Руки у обеих сильные, крепкие, как железные крючья. Обеим по девятнадцати лет. Обе говорят нараспев, вместо «чего» — «кого». «Кого будем есть?» Вместо «се́ла» — «сяла». Обе диковатые, за стол со всеми не садятся, заберут миски — и в палатку, а здесь, в избе — на пол, к печке. Нигде-то они не бывали, кроме своей деревни Ново-Никольской, ничего-то не видели. Все лето я проработал с ними рядом, и ни разу не захотелось поговорить.
А тут на заимке вышло так, что мы остались с глазу на глаз с Ниной, с той, что посветлее и покурчавее.
— Какие ты книжки любишь читать? — спросил я.
— Ну как, какие? Многие.
— А все-таки какие? Вот такая есть книжка: «Анна Каренина». Читала?
— Читала. Не понравилось мне. Вся ерунда собрана.
— А какая понравилась?
— Да много. «Семья Рубанюк». Есть еще книжка «Сын героя» — читали?
— Нет, не читал... А в деревне ты с родителями живешь?
— Отца нет у меня, а мама умерла. Я с братом живу.
— Как с братом? Вдвоем?
— Вдвоем. Он болеет...
Я вдруг чувствую, что задавать дальше короткие, незначащие вопросы нельзя, что если говорить с Ниной о ее жизни, неизвестной мне, то говорить надо совсем иначе. Нина скоблит ножиком стол. Я вдруг замечаю, что движения ее уверенные, округлые и сильные — бабьи, что глаза у нее яркие, голубые, а плечи и руки широкие, грубые, как у мужчин. Мне хочется говорить с Ниной, но ей нужно время, чтобы привыкнуть ко мне.
— Ну расскажи, как ты живешь, — прошу я Нину.
— Лучше всех...
И только потом, позже, я узнал историю Нининой жизни. Ее отец Герасим Сидорцев был убит на войне. Евдокия Сидорцева забрала ребятишек — Ивана да Нину и отправилась из родных мест с Волги в Сибирь, искать сытой жизни. Обосновались за Байкалом, в деревне Ново-Никольской Читинской области. Евдокия пошла в колхоз, дети подросли, пошли учиться. Все было ладно, если бы рак не свалил Евдокию Сидорцеву. Слабый здоровьем Иван вскоре после смерти матери совсем занемог, стал задыхаться даже от простой ходьбы. Врачи сказали: порок сердца. И пятнадцатилетняя девочка Нина Сидорцева стала главой семьи, кормилицей, хозяйкой.
Зимними темными утрами она отправлялась за восемь километров на овцеферму. Ее подружки ехали верхом на конях, а она бежала по ветряному снегу, чтобы не поморозить ноги в старых кирзовых сапожках. Валенок у Нины тогда еще не было ни разу в жизни. Возвращалась домой опять в темноте, бралась за пилу-двухручку. До полночи во дворе у Сидорцевых раздавалось неровное, сбивчивое шорканье пилы по мерзлому дереву. Вот тут-то и огрубели и окрепли плечи и руки у Нины. Много им выпало мужской тяжелой работы.