Теперь, когда звонарь представил народу все свое существо, он произвел еще более гротескное впечатление. Казалось, сошедший с ума творец в приступе бешенства, из ненависти ко всему человеческому изуродовал не только лицо, но все тело своего создания. Квазимодо таскал горб на своих плечах — да такой большой, что он выпирал из груди. Бедра казались настолько вывихнутыми и сросшимися, что ноги его могли сходиться только в коленях. Обычный способ передвижения не подходил этому невероятному существу, вместо этого оно было обречено на непривычное, раскачивающееся шарканье. Парадоксальным образом в этих беспомощных движениях скрывалась некоторая проворность — на нечеловеческий, звериный манер. К этому добавлялась недюжинная сила, что было видно по мощным рукам и ногам. И тело было почти одинаковых размеров в ширину и высоту.
Горбуна едва ли можно было сравнить с какой-нибудь буквой. Будто бы один из этих проклятых печатников собрал вместе все литеры и взял от каждой буквы ее очертания. С кривыми ногами и бесформенным телом он, скорее, походил на громоздкую «W», которая в процессе жизни утратила ясность линий.
То, как он силен, звонарь доказал, когда Робен Пуспен вышел перед звонарем и стал передразнивать его, смеяться прямо в отвратительное лицо. Квазимодо схватил наглого школяра за пояс и бросил на десять шагов через залу, что, похоже, не стоило ему ни малейшего усилия. Я не знал, плакать ли мне над чудовищем или смеяться над Папой шутов в красно-фиолетовом, обшитом серебряными колокольчиками камзоле.
Затем месье Коппеноль осмелился подойти к нему и положил в восхищении руку ему на плечо. Он похвалил превосходное уродство Квазимодо, с которым он достоин быть Папой не только в Париже, но и в Риме.
— Для разнообразия, — смеялся фламандец, — тогда на Святом Престоле посидел бы кто-то, у кого изуродовано тело, а не душа!
Когда Квазимодо ничего не ответил на приглашение Коппеноля пропустить с ним стаканчик, а неподвижно стоял, я понял, что имел в виду мэтр Аврилло, говоря о глухих. Возможно, это единственная благодать, которую Творец даровал Квазимодо — не слышать, как другие насмехаются и потешаются над ним.
Фламандец сообразил не так быстро и повторил свое приглашение, при этом он попытался увлечь за собой звонаря. Горбун, почувствовавший себя подталкиваемым, впал в ярость и так страшно заскрежетал зубами, что Коппеноль отскочил от него в сторону. Немедленно и все остальные отступили назад, признавая тем самым, что имеют дело не с шутом, а с чудовищем.
Они короновали своего Папу картонной тиарой, натянули на него епитрахиль из имитации сусального золота (как и митра), всунули в косолапую руку кривую палку, покрашенную золотой краской, и подтолкнули его занять место в не менее пестро раскрашенном паланкине. Двенадцать членов Братства шутов подняли паланкин, и Квазимодо смотрел вниз на своих подданных с некоторым комично-ужасающим чувством набожности и удовлетворения. Под насмешливое пение, которое на все лады восхваляло бесчисленные уродства Квазимодо, странная процессия двинулась в путь, чтобы по старой традиции прошествовать сперва по галереям и залам Дворца правосудия, а под конец — по улицам и площадям Парижа.
Я присоединился к процессии. Возможно, я почувствовал, что появление горбуна что-то значит для меня, возможно, я не хотел терять из виду Жеана Фролло, который возглавлял процессию. С его помощью, как я надеялся, я получу столь желаемое место у архидьякона собора Парижской Богоматери. Мне не давала покоя мысль, что мой будущий патрон — брат горбуна, — но голодный желудок сильнее встревоженной головы.
Процессия увеличивалась с каждой минутой, к ней присоединялись цыгане и пройдохи, нищие и горожане, они прибывали по улицам острова Сите. Нищих вел их король, неотесанный Клопен Труйльфу, который полулежал-полусидел в запряженной двумя шелудивыми псами повозке, размахивал винным бурдюком и столь же громко, сколь и фальшиво пел под звуки музыкантов, которые придавали процессии праздничную ноту. Не только публика, но и небольшой оркестр покинул Пьера Гренгуара и предпочел праздничное развлечение назидательной мистерии.
Во главе парада маршировал пестрый цыганский народ — под свою собственную своеобразную музыку, иногда дикий, а иногда меланхоличный ритм. Били в балафосы и тамбурины. Предводитель цыган был удалым малым по имени Матиас Хунгади Спикали, которого они величали «герцогом Египта и Богемии» или просто «герцогом Египетским». Морщинистая желтая кожа говорила о многих беспокойных годах, но душа его не казалась слишком уж старой — в темных глазах горел дикий огонь. Он проехал верхом на великолепной белой лошади, украшенной почти так же пестро, как сам всадник, с высоко поднятой головой впереди мужчин, женщин и детей своего маленького шумного народа, окруженный своими баронами, которые придерживали его стремена и вели коня под уздцы.