— Ваше имя! — закричал я. — Назовите мне ваше имя!
Я так сильно встряхнул его, что он потерял равновесие и упал на колени. Тут он посмотрел на меня и затянул монотонную песню хрипящим, слабым голосом, измученным кашлем:
Последние звуки перешли в кашель, который окончательно повалил его на пол. Там он вертелся, как червь. Он кашлял кровью, которая выступила на его дрожащем рту, измазала подбородок и образовала под ним розоватую лужу. Я уже было испугался, что с кашлем он выплюнет все свои кишки из нутра. Постепенно он пришел в себя, вытер рукавом лицо и посмотрел на меня снизу вверх.
Он все еще стоял передо мной на коленях, словно ждал, что я прочту ему приговор.
Я отступил на два шага назад, из страха, — я в том признаюсь, что из страха перед правдой.
— Почему вы поете песню об этом висельнике Вийоне?
— Вы же поинтересовались мной, Арман, и я рассказал вам мою историю.
— Вашу историю? — я спросил бесконечно медленно, словно был глух и непонятлив как Квазимодо. — Тогда вы хотите сказать, вы — Франсуа Вийон, висельник, развратник, сочинитель баллад?
— Я был бродягой и подзаборным поэтом, прежде чем я стал другим. И именно поэтому я понимаю ваше возмущение, когда вы слышите, что я ваш отец. Я испытывал точно такие же чувства, когда мой приемный отец Гийом де Вийон объявил однажды, что должен изменить не только мой дух, но и мое тело. И также мне предстояло тогда узнать, что большая ответственность лежит на мне, ответственность, слишком великая для одного человека.
Он захотел подняться, но кашель лишил его сил. Если бы я не подхватил его, он бы снова упал. Я подвинул ему стул у камина и принес вина. Мой гнев улегся, его сменило любопытство. И сочувствие.
— Проклятая жизнь, которую я веду, — сказал он после долгого глотка. — Во влажных, холодных подземельях или в продуваемых лесах я подорвал свое здоровье. Я давно пережил положенное мне время и рад, что смогу, наконец, исповедоваться перед вами.
— Я не священник, — отрезал я.
— Я не молю о прощении, я надеюсь только на понимание. Как сказать, и мне тяжело далось поверить моему отцу. Его бросили в Консьержери и хотели заставить молчать, его — епископа добрых людей. К счастью, до меня дошла его весть. Я собрал остатки «братьев раковины», и в рукопашном бою мы освободили тогда Гийома де Вийона в год Великой Чумы. За два года, которые остались ему, он обучил меня всему, что знал сам, чтобы я продолжил поиск солнечного камня. И он поведал мне нашу родословную, что наш предок был тот Амьел-Аикар, который так же ускользнул из смертельной ловушки Удо, как выбрался с отвесной высоты Монсегюра. Мы назначены быть хранителями смарагда. Поэтому, Арман, у вас были видения, и поэтому я смог сделать его воспоминания вашими. Сила смарагда, которой вы подвергались в Нотр-Даме, усилила теперь эту способность. Камень сохраняет воспоминания, мысли и сны, как это не умеет дух человека.
— И вы просто так переняли роль своего отца?
— Это было моим предопределением. С тех пор я брожу по улицам Парижа, и некоторые называют меня монахом-призраком. О Франсуа Вийоне остались только старые песни.
— Когда я появился в этой истории? И если вы мой отец, то кем была моя мать?
— Она была красивой девушкой из Реймса, дочерью бродячего певца по имени Гиберто. Помимо привлекательного личика, обрамленного огненно рыжими кудрявыми волосами, она обладала прекрасным голосом, потому ее называли Шантфлери, поющий цветок. Ее настоящее имя было Пакетта. Меня на десять лет сослали из Парижа, и я нашел приют в доме Гиберто, что меня очень обрадовало. В действительности я был рад, когда Пакетта Шантфлери позволила мне прыгнуть в ее кровать. Ее отец скоро умер, и я продолжил его дело. Сочинительство и пение — в этом я знал толк. Я скоро привык к спокойной жизни любимого мужа и патриарха. Да, мое семя пало в красивый цветок, и когда она разрешилась бременем, то родила сразу двоих сыновей — братьев, но очень разных.
Когда он рассказывал о Пакетте Шантфлери, лицо Вийона оживилось. Даже казалось, исчезли шрамы, словно чистота и красота заколдовали его лицо. Но это был лишь обманчивый лик его воспоминаний. Теперь, когда он рассказывал о рождении, его лицо приняло прежнее выражение — опустошенное, безжизненное, мертвое.