— Четыре неизбежности сковывают человека, и все же три из них он преодолел сам, назовем их крайними неприятностями. Они нужны ему, чтобы жить вместе с другими людьми, чтобы не быть простой единичной песчинкой в потоке времени. В этом нуждается сам человек и его судьба. Я говорю о религии, о неизбежности догм, к которым склоняется человек, потому что он не может существовать без веры. Чтобы иметь возможность верить, он ограничивает свое собственное сознание. Тогда это общество, чьим законам принуждения подчиняется человек, потому что он в противном случае был бы животным — диким и беззащитным одновременно. И как догмы ограничивают его мышление, так ограничивают законы его чувства. Не стоит забывать природу, против которой он денно и нощно выступает в борьбе, вырубая деревья, вспахивая землю и пытаясь укротить необузданность моря на кораблях. Природа и стихии ограничивают его волю. В борьбе с этими тремя неизбежностями человек изнуряет себя, чтобы быть человеком. Разве это не смешно?
Когда Фролло задал этот вопрос, он казался совсем другим, нежели радостным — скорее, серьезным и чуть ли не отчаявшимся. Сперва он взглянул в свой бокал, словно истина действительно была в вине, потом перевел глаза на меня, но его взгляд прошел сквозь меня в безграничную даль — по ту сторону Нотр-Дама и Парижа.
С глубоким вздохом он продолжал:
— Высшая ананке внутри нас, в человеческом сердце. Все внешние принуждения человек может преодолеть, но к тому, что велит ему сердце, он привязан навеки, это может быть роковым, и человек может заглянуть в рок. Сердце, этот сырой комок мяса в нашей груди, правит нашей жизнью, как король Людовик Францией. Может ли человек быть благородным и чистым, если он руководствуется этим куском мяса, должен жить по ритму его стука? Не есть ли спасение из этого состояния высшим счастьем, необходимый шаг в небесное царство?
— Ваши слова, отец Фролло, еще более запутанны, чем записи Гренгуара о кометах. Вы бичуете догмы веры, а сами при этом — высокопоставленный представитель церкви. Вы ругаете подчинение человека этим законам, а сами же, как подданный короля Людовика, следуете им. Это противоречие!
— Конечно, это противоречие правит нашим миром. Как я уже сказал, человек изнуряет себя, чтобы быть человеком. Лишь когда падут эти неизбежности, чистые души смогут снова обратиться к свету.
— Тогда мир прекратит свое существование.
Фролло тонко улыбнулся. Именно это было заключение, которое он хотел преподать мне. Не он угрожал привнести в мир ананке. Нет, по его словам мир был судьбой человека.
И был ли он так уж не прав? Ананке веры привела катаров и многие другие секты на костер. Ананке закона угрожала Эсмеральде пытками и смертью. Ананке природы сделала Квазимодо калекой, лишила навеки возможности быть человеком среди людей. Что касалось ананке сердца, то я сам мог рассказать целую поэму по этому поводу. Не мучился ли я сам постоянно оттого, что был без отца? И теперь я страдал от холодности Колетты. Если Фролло был прав, тогда он был добром, а Вийон, мой отец — злом? Белые и черные перемешались?
— Но человек подчиняется не только принуждению, — я попытался найти отговорку, чтобы вырваться из трудного положения, куда пытался увлечь меня своими разговорами Фролло. — Он обладает волей. Бог дал ему свободу принимать решения.
— Был ли этот хороший поступок, был ли это добрый Бог? — Изумленно я взглянул в его серьезное лицо:
— Отец, как можете вы, архидьякон, спрашивать такое?
— Я использую лишь свободу мышления, которая не подавлена догмами. Продумайте ваше предложение, месье Арман. Если Бог дал людям свободу выбирать между добром и злом, не облегчил ли он тем самым создание зла? И не желал ли Бог тогда даже зла, примирясь с ним самым легким способом? И коли так, какому Богу мы молимся — доброму или злому?
— Вы все передергиваете! — захрипел я. — Вы отказываете человеку в свободе, и вы превращаете Бога в Сатану!
— Кто же свободен? И кто знает, где добро? Посмотрите, вот муха!
Насекомое, которое отдыхало сегодня утром на моем лице, сидело на краю его бокала Быстрым движением руки он поймал тварь и зажал в своем кулаке. Я слышал отчаянное жужжание мухи, которое не помогло ей.
— И муха стремится к свету, как мы, люди. И именно это стремление, блуждание и подвергает ее опасности, приводит, наконец, к прожорливому пауку.
Он встал и бросил свою пленницу в паутину, которая поблескивала в углу кельи. Муха влетела в тонкие, как волосы, паутинки и запутывалась еще больше, чем яростнее она пыталась вырваться.
— Ну, теперь Вы видите, Арман, куда приводит стремление к свободе. Это не делает нас свободными, а только сковывает все крепче, потому что не направляет к небесной свободе.
— Вы не правы, отец Клод. Муха не сама попала в паутину, а благодаря вашим действиям.
— И что же? Знала ли муха, кто я? Возможно, она приняла меня за ананке природы, возможно, даже за своего Бога.
— За… своего… Бога? — повторил я, запинаясь, и уставился на своего собеседника изумленно. — Вы берете на себя дерзость сравнивать себя с Творцом?