…Единичное и личное заблуждение? Но вот нечто из психологии толпы. «Одесский Окружной суд препроводил в Одесскую духовную семинарию через духовную консисторию вещественные доказательства и документы, найденные при раскопках в терновских плавнях, где, как известно, несколько фанатических раскольников были заживо погребены Федором Ковалевым и его участницею, инокиней Виталией. Между этими вещественными доказательствами обращает на себя особенное внимание бездна металлических раскольничьих икон с изображением Исуса Христа, Божией Матери и Святых. Есть также пятиярусный складной иконостас, несколько камилавок, мантий и очень много старопечатных книг, как, напр., Пролог, Жития святых, Потребник, Псалтирь с восследованием, Уложение царя Алексея Михайловича, много рукописных тетрадок духовного содержания, железные вериги и проч.». Нужно заметить, что все эти «старопечатные книги» стали «старопечатными» всего двести лет и были «новопечатными», новенькими и действенными — шестьсот лет: т. е. в данной «психологии толпы» мы имеем как бы воскресший или, пожалуй, не окончательно замерший дух шестисотлетнего существования, который покрыт сравнительно тоненько пленкой двухстолетних «новшеств». Покрыт ею, но под нею не умер. У меня лежат на столе три тома превосходного издания: «Русские древности в памятниках искусства», издаваемые гр. И. И. Толстым и Н. П. Кондаковым. И вот, редкий день нет-нет я и разверну страницу 135 выпуска 6-го («Памятники Владимира, Новгорода и Пскова»), где на фигуре 159 представлены фрески Спасо-Нередицкой церкви, построенной Ярославом Мудрым и тогда же расписанной, а в настоящее время не посещаемой и заколоченной за ветхостью. Фрески изображают четыре фигуры и лица: Свв. Григория, Василия, Иеваноса, — четвертое лицо в книге не названо, я же сам не в силах разобрать около него надпись имени. Я не живописец. Историей и археологией не занимаюсь. Я — романист в сердце и чуть-чуть психолог. Чтó же меня все возвращает и возвращает к древней живописи? Такого беспросветного мрака, невыразимой скорби, такой бесконечной силы осуждения… миру, себе — я не читал ни в поэмах, ни в сатирах, ни у еврейских пророков, как на этих фресках! Ювенал, Тацит — сущие мальчишки перед этими. Они — тщеславные мальчишки, судившие мир и довольные собою, несколько напоминающие Чацкого. Дант… но и Дант, очевидно, считал себя правым, себя и свою Беатриче, «святую Беатриче». У этих четырех фигур нет прощенных, и глубь скорби, прежде всего, пала в их сердце, в собственное «я». — «Все будем гореть, но я первый». Это — паника. Паника заразительна, паника — мистицизм. Все испуганы и все бежим. Чего? кого? Напрасный вопрос, напрасна надежда услышать ответ. Но от этих четырех фресок есть бесспорная и непрерывная нить как до фанатиков, закопавшихся в Азовских плавнях, так и до казанского юноши.
Вы скажете — «случай живописи»… Ну, послушайте: «случай» да «случай», но почему же мне вас, возражающего, принять не за «случай», и, напротив, тех — за закон, но которого вы, как случайное исключение, просто не понимаете? Есть Захарьин и есть лекари, лекаришки; конечно, лекаришек много, а Захарьин — один на много лет, и на целый век 5—6 Захарьиных. Однако, очевидно, наука медицины воплощается в шести вековых «Захарьиных», а вовсе не в 60 тысячах ежегодных докторишек. В этих фресках, в том казанском юноше, в приазовских староверах выразились, во всяком случае, некоторые специалисты, которые без рассеяния думали о том самом, о чем и мы думаем, но рассеянно, занятые литературой, политикой и проч. У нас — плевелы; мы — дорога, на которую пало зерно и расклевано птицами: тогда как душа тех есть, очевидно, тучная, рыхлая земля, и мы качество зерна собственно и можем наблюдать только на той рыхлой почве, «специальной, уготованной». Знаем ли мы христианство? понимаем ли его? Вот к чему я хочу свести эти наблюдения.
II