Пробовали (и пробуют) соединить христианство с социализмом: нет большей противоположности! Социализм — весь в крепкой уверенности о земле. Христианство же есть полная безнадежность о всем земном! Социализм — хлебен, евангелие — бесхлебно. Социализм — день, когда все предметы имеют точные свои размеры и точный свой вид: христианство же все — ночь («се Жених грядет в полунощи»), когда предметы искажены, призрачны, не видны в реальных очертаниях, и зато приобретают громадные фантастические формы. Без мечты и сновидения и без присутствия в человеке сновидящих способностей — христианства не было бы, и оно было бы невозможно. Оно все зиждется на не-реальном, сверх-реальном в человеке: отнимите его — и христианства нет!
Социализм же весь борется против этого сверхреального: оперировать его у человека — суть его! Как же они слились бы, соединились? Говорить это можно было только до обращения внимания на «темные лучи» в христианстве, которые лежат позади «видимого спектра его»; пока думалось, что так как «христианство есть белый простой свет» благо-желательности к человеку, и социализм также есть «белый простой свет» благо-деятельности, то отчего же бы им и не «совпасть»? «Оба желают добра человеку»…
Да.
Но социализм хочет сытого человека — у которого труд и сон без сновидений.
Христианство прежде всего хочет сновидений; оно хочет плачущего человека, любящего свою печаль.
Разница — в корне вещей, и — неизмеримая.
* * *
Книга эта печаталась в течение более чем трех лет; и уже два года назад, в ответ на запросы читателей, когда же появится обещанное в предисловии к книге «Около церковных стен» — другое и более глубокое исследование христианской религии, — я через письмо в редакцию «Нов. Времени» уведомил, что эта книга выйдет в непродолжительном времени. Однако подбор к ней матерьяла занял много времени: надо было взвешивать и выверять не только слова, то и тон каждой страницы. Кстати: на обертке, где хранился этот матерьял, стояла моя пометка для памяти: «После арифметики». В уме я держал: «Около церковных стен — это арифметика; это — т'o простое и ясное в христианстве, тот белый луч прямой благожелательности, какой все видят в нем до встречи с обстоятельствами, играющими в отношении его роль разлагающей призмы». Призма разделяет его на два цвета: белое христианство — символизируемое белыми ризами духовенства (во время церковной службы), белым духовенством — семейным и не отделенным от мира, и множеством других более мелких явлений; и второй цвет, который по цвету монашеских одежд, его символизирующих, — можно назвать темным, черным христианством. «Черное духовенство», «монашество» — к этому привык наш слух. Наконец, и это в особенности важно: среди черного духовенства встречаются лица до того жизнерадостного и веселого, я бы сказал — светлого и легкого (не в дурном смысле) настроения, — что при встрече хочется обняться с ними.
Достоевский в старце Зосиме дал великий, идеальный его образец. Он очень многих увлек, и «для пользы дела» можно согласиться с тем, что старец Зосима выражает суть христианства. Но на самом деле, конечно, это не так: он выражает до-христианский, первоначальный натурализм, то «поклонение природе», «поклонение всему» (пантеизм), с проклятия чего начало христианство, чт'o «срубить до корня» уже пришел Иоанн Креститель. Нет строя души, более противоположного христианству, чем душевный покой и душевная светлость Зосимы, исключающие нужду во Христе… Зачем Христу приходить, если все радуется на земле, все счастливо, безмятежно, прекрасно «само собой»… Нет, Достоевский тут просто ничего не понял; «бе в языческой тьме». У него только фразеология, только «причитания» христианские… Не Зосимы, вовсе не Зосимы победили древний мир. Победили его другие. Кто? Плакавшие о мире, а не улыбавшиеся в мире. И среди белого духовенства, священников, наконец, даже среди мирян — встречается совершенно другой тон христианства, уже не «отпускающий ближнему так скоро вину его». Совсем другой тон, о, до чего другой…