— Всю жизнь я ее знал. Мы же с матерью тут рядом жили. Знал ее, но в упор не видел. Она на год младше, а я, конечно, тогда натуральными бабами интересовался, которые женской сластью отоварить могут, если им мозги хорошо заполоскать. Одно на уме было. А тут, значит, война. Получаю в августе повестку: явиться бритым. Через неделю. И забрало меня, что у всех ребят дома девушка остается, кто ждать будет, письма на фронт писать, а я, выходит, как отщепенец воевать еду. Кинулся себе тоже девушку искать. Ну время мало — они этого не любят. Одна с крючка сорвалась, другая… И уж совсем как мне на другой день с ложкой идти, наскакиваю утром на Дольку Зарайскую. Тут уж разбирать не приходится: не пощажу, думаю, ни женщин, ни детей. Ей семнадцать было. Подваливаю к ней. То да се. На жалость бью: завтра на фронт, мол, защищать тебя и Отечество, может, и головушку там сложу, родной матери больше не увижу. А она говорит: «Тебя, Витя, наши девочки хулиганом считают. А я всегда знала, что ты хороший парень и мать жалеешь…» Тары-бары — и начинаю я соображать, что давно она на меня глаз положила. Что другие мне в укор ставили — ей по сердцу было. Переживала за меня, что из школы выгнали, что со шпаной кручусь и тому подобное. Ну тут я уж совсем в раж вошел. Купаться с ней на речку поехали. Весело нам, славно. И узнаю от нее, что она одна в доме осталась: отец с матерью на фронт уехали. Так мне весело на душе от этих слов стало: «Обязательно, думаю, убьют меня на войне: это же невозможно — так задаром человеку великий фарт привалил. Чтобы есть чем, есть кого и есть где. Это так в жизни обыкновенной не бывает». Весь день вместе мы с ней провели, а к ночи совсем я девчонке мозги заполоскал. Пустила она меня втихаря к себе. Вот в эту самую комнату.
Он оглядывает комнату медленно и внимательно, как будто давно не видел ее и хочет вспомнить во всех деталях и подробностях, какой она была в те далекие времена.
— Девица, конечно, она была, — говорит он медленно и грустно. — Но никакой торговли этой, как у других: «А ты не обманешь? А ты женишься?» Легко так. От чистой души. Без расчетов. Часа в три ночи жрать я невыносимо захотел. Пробралась она на кухню, яичницу мне поджарила. Жру я яичницу, и такое у меня вылупляется мнение, что будто это мой дом родной. А в семь утра — пора прощаться. Обнял я ее стоя, а она вдруг оседать у меня в руках начала. Сознания лишилась. Не плачет, ничего, просто сознания лишилась, и все. Добежал я домой. Мать, конечно, всю ночь не спала. Ну я к ней без жалости тогда был. Схватил свои вещички и в парикмахерскую: голову брить. К восьми ведь велели в военкомат явиться…
Он замолкает. Но теперь я вижу, что он уже весь живет в своем прошлом, не надо ему мешать вопросами, потому что теперь он рассказывает об этом прошлом не мне, а себе.
— Загнали нас поначалу в запасной полк, гоняют там как каторжных, и голодуха такая, что дистрофиком я стал. Недержание мочи от этого бывает, и мысли все к одному направлены — где бы жратву подшакалить. Получил я от матери письмо, от Дольки, а мне они до фени. Нет во мне никаких чувств человеческих. Тупость одна. Ну скоро, к счастью, нас на фронт отправили: только тем и спасся. Отъелся быстро, в человеческий вид опять вошел. Но писать письма все равно неохота. Матери еще накорябал чего-то. А Дольке — думаю кажный день: завтра напишу, подождет. Ну, конечно, и от нее получать перестал. Уже в сорок третьем, стояли мы на переформировке, скучно было, написал я ей письмишко. Ответа нет. Ладно, думаю, война все спишет. Однако после войны получилась у нас полная нескладуха…
Карасев опять задумался ненадолго, достал из кармана «Приму», протянул мне пачку, потом закурил сам.