Читаем В своем краю полностью

— В добрый час, в добрый час, — с обыкновенной загадочной усмешкой, входя в пристройку, сказал старик; но и племянник, и Милькеев видели, как руки его дрожали от радости.

Милькеев сейчас же уехал домой, чтобы поскорее все кончить; а доктор, оставшись один, сказал себе: «Однако, что же это такое? Кажется, уж и меня люди любить начинают? « Катерина Николаевна, узнав от Милькеева все подробности дела, с радостью согласилась отказать Воробьеву и написала записку.

Милькеев, которого эта история очень занимала и веселила, умолял Новосильскую быть верной своей наставительности и, примерно наградив добродетель, наказать порок, то есть сказать в записке, что отказывает Воробьеву за низость его характера. Но Катерина Николаевна не согласилась, понимая, что для такого человека двести пятьдесят рублей сильнее всяких слов, и причиной привела дальнее расстояние города и желание иметь врача у себя ежедневно.

Однако Милькеев, тайком от нее, приписал на обертке: «за лихоимство и неприличный вид» и подписал под этим свою фамилию.

Целый день после этого он ребячился: надел колпак из синей бумаги, представлял перед зеркалом страстного испанца, играющего на гитаре, которую заменял ему Юша; ездил с детьми по зале за морскими бобрами; до ужина терпеливо, постоянно говорил только дискантом, и когда дети спросили у матери: — Чему Василиск так рад, мама? У него сегодня такое лицо, как тогда, когда он читал, как греки Ксеркса разбили. Чему он так рад?

— Это он рад, что Воробьевы существуют на свете, — отвечала мать, — и что Воробьевых можно наказывать.

— Воробьев будет сердиться или грустить? — задумчиво спросил Федя.

— И сердиться и грустить, — отвечала мать, — а разве тебе жаль его?

— Мне всех жаль! — сказал Федя.

Оставшись одна с Милькеевым после ужина, Катерина Николаевна передала эти слова Феди и, с глубоким чувством протягивая руку своему другу, сказала: — Ах, Василиск! если бы вы знали, какое счастие видеть такое сердце у своих детей... Если бы не они и их будущее, я бы сейчас желала умереть... У меня самой все уже тупо и безжизненно в душе. Все чувствуешь только, как будто по старой памяти... Гасну, гасну каждый день...

Милькеев поднес ее руку к губам и отвечал ей: — А любить уж вы не могли бы?

— Как, мужчину? Вы с ума сошли!

— Отчего?

— Да разве меня-то можно любить?

— Еще как! И отчего бы вам не позволить себе все, что хотите... Вы столько делаете хорошего, что и люди вам все простят.

— Да кто вам сказал, что мне хочется любить так, как вы думаете? — отвечала Новосильская. — И кого мне полюбить? Уж не вас ли? Вас, кажется, Воробьев с ума свел?

— Хоть бы и меня. Я, понимаете, хотел бы только знать, мои ли недостатки этому препятствуют, или ваши года и усталость... Вы знаете, что и я с вами громко думаю. Ей-Богу, мне совестно от вас скрыть малейшую мысль. Подумал и сказал: успокойте меня! Скажите, я ли негоден, или вы отжили?

— Нет, мой друг, вы в самом деле легкомысленны, вам все нипочем... и воображение у вас сильнее всего, надо правду сказать... Я не презираю за это вас, Василиск; я сама такая, и если я теперь посолиднее вас, так это года, болезнь и совсем другие взгляды; я, как вы говорите, остановилась на нравственности и порядке, а вы ищете другого... Но знаете ли, как у меня до сих пор развратно воображение! Не для себя, так для других. Вы этого не знаете, а я знаю! Но я ненавижу это в себе, и чистота для меня лучше всего... Иногда я внушаю себе такое отвращение, так тоскую целое утро, сижу здесь у камина и завидую какому-нибудь пустыннику и тем, вот, которые жили в столбах... От этого я и Руднева поняла легко... Подите спать, Вася, и такого мне вздору никогда не говорите. Наши отношения должны быть чисты...

Милькеев, вставая и уходя, обернулся и спросил: — Вы не сердитесь?.. Ради Бога, не сердитесь... Это пустословие одно!

— Разумеется, не сержусь; стоит ли об этом говорить... Ступайте... Да! как вы думаете, звать Руднева завтра обедать или нет?

— Я думаю, не подождать ли; чтобы он не испугался сразу излишней близости.

— Хорошо, — сказала Катерина Николаевна.

На другой день Руднев принял в свое ведомство лазарет и получил вроде задатка сто рублей, не сам, а через дядю.

Лазарет был в порядке, больных было на этот раз немного. Светский фельдшер с бакенбардами сказал ему: — У нас есть все: даже атропин, сантонин, дигиталин и лупулин есть... Г. Воробьев критиковал многое; но это они, я полагаю, больше для форсу делали... Потому отказу ни в чем здесь нет, и расход всегда превосходит приход от платящих больных.

— Хорошо, хорошо, — говорил ему Руднев, — я все это разберу понемногу!

Вернувшись домой, он от радости не мог книги в руки взять целый день, говорить ни о чем с дядей не мог и все рассчитывал, как распорядиться деньгами.

Перейти на страницу:

Похожие книги