Вскоре площадь перед костелом почти опустела, лишь несколько оборванных еврейских ребятишек, крича и тараторя, бегали по ней, да вдалеке тарахтели отъезжавшие брички. Из корчмы доносился пьяный шум, а на верхнем этаже раздавался стук бильярдных шаров.
VI. Запоздалые сожаления
Сидя со Снопинской в ее гостиной, пан Анджей рассказывал о своем намерении съездить в Беловежскую пущу, а Александр расхаживал по комнате, чему-то улыбался и так был поглощен своими мыслями, что, против обыкновения, ни разу не вмешался в разговор.
В комнату вошел пан Ежи; озабоченно глядя на сына, он сказал ему чуть ли не с возмущением:
— Олесь, я видел, что закладывают твоих лошадей, куда это снова? В N., что ли, в залу? Надо было сразу там оставаться, по крайней мере, не гонял бы лошадей.
— Я, папа, не в N. еду, — ответил Александр с усмешкой.
— А куда тебя несет?
— Не могу сказать.
— Это еще что за секреты? Раньше ты, по крайней мере, не скрывал от родителей, куда ездишь!
— Милый папа, — решительно возразил Александр, — я взрослый человек, и позволь мне иметь свои секреты. Расскажу, где был, когда вернусь, а теперь не могу.
Продолжая усмехаться, он вышел из комнаты. Вслед за ним выскользнула Снопинская. Пан Ежи пожал плечами и с хмурым видом сел около гостя.
Через несколько минут легкая двуколка, запряженная четверкой, подкатила к крыльцу, и кучер, молодой паренек, дважды громко щелкнул кнутом. Александр в своем элегантном варшавском пальто сел в бричку; лошади тронулись. Увидев сидевших у открытого окна отца и пана Анджея, молодой человек улыбнулся им, поднес руку к шапочке и крикнул кучеру:
— Живей!
Пан Ежи смотрел в окно, пока бричка не скрылась за воротами, потом вздохнул и проговорил как бы про себя:
— Дня не было, чтобы парень дома посидел!
Он махнул рукой, опустил голову и задумался. Казалось, под влиянием тяжелых мыслей у него прибавилось морщин на лбу, а привычная озабоченность в его глазах сменилась глубокой тоской.
Пан Анджей с сочувственным взглядом положил ему руку на плечо и мягко сказал:
— Ну, старина, поделись со мной своей заботой, легче станет на душе. Скажи откровенно: радует тебя твой сын?
Ежи покачал головой.
— Может ли радовать такая жизнь, какую он ведет изо дня в день: вечное безделье, ни одной толковой мысли в голове, — ответил он дрожащим голосом, и в словах его слышалась глубокая боль и тревога.
— Прости, мой дорогой друг, — продолжал пан Анджей, — но скажу тебе то, что уже давно лежит у меня на сердце… Не сам ли ты виноват, что твой сын растрачивает свою молодость впустую? Почему ты не дал ему более серьезного образования? Почему с детства не наставлял, не приучал к какому-либо труду?
— Ах! — воскликнул Снопинский, срываясь со стула. — Ты прав, Анджей, тысячу раз прав! Я сделал ошибку, страшную ошибку и теперь боюсь, что Бог сурово накажет меня за нее.
— Успокойся, Ежи, — сказал пан Анджей, — но, раз уж мы затронули эту печальную тему, объясни мне: как это ты, с твоим природным здравым смыслом, с твоим трудолюбием, сам всю жизнь работая, так неразумно воспитал своего сына?
Снопинский долго молчал, очевидно, собираясь с духом и с мыслями, затем, смахнув украдкой слезу, заговорил:
— Слабость, Анджей, отцовская слабость, слишком сильная привязанность к единственному сыну были тому причиной. Видит Бог, я хотел делать как лучше, кто желает зла собственному ребенку? Но я сам не ведал, что творил. Я человек простой, необразованный, должно быть, потому и не мог предвидеть последствий своего обращения с мальчиком; должно быть, сказалось и влияние жены, для нее он как был, так и остался восьмым чудом света. Словом, все так сложилось, что не сумел я руководить его воспитанием… А теперь вижу, что это плохо, очень плохо.
Он снова вздохнул и продолжал говорить: