Смотрю на белые колеса, на дышла, поблескивающие янтарным смазочным маслом, на кулисы, на отшлифованный шток паровой машины, на буфера, автосцепку, трубу, срезанную до основания и временно закрепленную с котлом толстой проволокой. Тендер тоже побывал в какой-то переделке: помят, плохо выправлен. Здорово постарела, подурнела красавица за долгие годы разлуки со мной. Почему? Одно ли время виновато? Кивая на изуродованную трубу, спрашиваю машиниста:
— В чем дело? Отчего она стала такой замухрышкой?
— Пора. Пятый десяток пошел. Старуха. Два раза попадала под чугунную струю. Терпела крушение.
— Почему же до сих пор не приведена в порядок?
— А зачем мертвым припарки? Через три дня «двадцатка» уйдет на вечный покой и на заводе не останется ни одного паровоза. — Он неожиданно довольно приятным голосом пропел: — «Наш паровоз летит вперед, в коммуне остановка…» Помните песню своей молодости? Вот и прилетел на остановку.
Разговорился, разогрелся мой мрачный собеседник. Спрашиваю:
— А вы давно на «двадцатке»?
— Шестнадцатый год.
— И ничего не слыхали о ее первых машинистах?
— Как же, довелось. У нас есть формуляр, паровозный паспорт. В первой красной строчке стоит фамилия Голоты.
— Так вот я и есть Голота.
— Вы Голота? Чего ж сразу-то не сказали? Пожалуйста, милости прошу, поднимайтесь! Можете и на мое место, на правое крыло, сесть. Голота! Тот самый!.. Довелось-таки встретиться. Вот вы какой! Я много о вас слышал, а не встречал. Вы, говорят, уехали от нас давненько.
— Уезжал. И вот вернулся.
— В самый что ни на есть горячий и нужный момент вернулись. Увидите, как «двадцатка» пойдет в свой последний путь. Попрощаетесь с ней.
Я вздрогнул.
— Что вы сказали? Повторите, пожалуйста.
— Говорю, вовремя приехали. Через три дня будем торжественно прощаться с последним паровозом на комбинате. Ветерана труда «двадцатку» отправим на вечный покой. Все как следует устроим! По высшему разряду. Желательно ваше присутствие и участие. Приглашаю вас пока от своего имени. Но завтра ждите и официальной повестки. Уж я постараюсь, чтобы она попала в ваши руки в свой час.
Молча смотрю на «двадцатку».
— Придете, товарищ Голота?
— Обязательно!.. Как тебя зовут, механик? — спрашиваю я.
— Степан. Степан Кузнецов.
По железной лесенке поднимаюсь на паровоз.
— Располагайтесь, чувствуйте себя как дома, — говорит Степа.
Горько усмехаюсь:
— Нет, брат, не почувствую. Что с воза упало, то пропало. Сорок лет прошло с тех пор, как я держал рычаг и крутил реверс. Могу только завидовать вам. Сколько лет ты на комбинате?
— Всю жизнь. Родился тут. На заводе больше двадцати лет работаю.
— Никогда не порывал связи с горячими путями?
— Ни на один день.
— Вот этому и завидую…
Бережно прикасаюсь к передней стенке топки паровоза. Трогаю рычаг, реверс. «Двадцатка»! Мой жизненный трамплин! Мой рабочий пьедестал! А как ты, милая, жила без меня? Сколько за эти сорок лет сменила машинистов и помощников? Все ли тебя любили?
Печаль подкрадывается к сердцу, немилосердно сжимает его. Тяжелая, бесславная у тебя старость, мой милый, мой славный друг! Что же мне делать! Чем я сейчас могу помочь тебе?
Кузнецов смотрит на меня с веселым и значительным выражением. Вдруг расплывается в улыбке, освобождая правое крыло паровоза.
— Давай, брат, становись на мое место и вкалывай.
— Но…
— Ничего, ничего! Становись.
Понял, почувствовал, увидел, куда потянулись мои руки, чем заболела душа. Занимаю место машиниста. Трогаю рукоятку рычага. Туда-сюда, от себя и к себе, проворачиваю легкий, бесшумный реверс. Кладу ладонь на сияющий тормозной кран. Все теплое, родное. Все мне по руке. Все доступно. Все мое.
Молодая стрелочница выскочила из будки, закричала в нашу сторону:
— Эй, на «двадцатке»! Звонил диспетчер! Поезд с блюмсами готов! Давай прицепляйся!
Точно так же командовали стрелочницы и сорок лет назад. Но тогда они были плохо одеты, в веревочных или берестяных лапоточках, малограмотные или вовсе неграмотные. Эта же, сегодняшняя, обута в замшевые туфельки. Плечи обтянуты белой нейлоновой блузкой и шерстяной голубенькой кофточкой. Голова повязана модной косынкой.
Выбираемся из тупика, выходим на магистраль, за переезд, автоматически соединяемся с поездом. На платформах стоят высокие, пышущие жаром изложницы. Металл в них уже затвердел, из бело-молочного превратился в багрово-сизый, но к нему еще нельзя подступиться.
Составитель свистит, машет флажком: можно, дескать, трогать. Отпускаю тормозной кран, даю продолжительный сигнал, медленно сдвигаю регулятор. «Двадцатка» без рывков, уверенно, тихо трогает тяжелый поезд с места, внатяжку тащит его за собой. Я внутренне ликую. Ничего не забыл! Все мое рабочее осталось при мне.