На этом вакханалия с машинами и людьми прекратилась. Но еще много стычек было, пока Воронцов усвоил-таки, что ни начальник штаба, ни штаб в целом, ему не подчинены, хотя он при беспартийном командире и называется комиссаром. Но это не комиссар гражданской войны. Командир, даже беспартийный, в делах командования полноправен во всем объеме.
Перебирать все стычки бессмысленно, но одну, длительную, упомяну, поскольку она имела продолжение впоследствии. Около Гаврилы Петровича отирался захудалый солдатик Черняев. Он ежедневно норовил увильнуть от занятий и Гаврила Петрович, пользуясь своей властью, каждый раз оставлял его в своем распоряжении, т. е. без дела. Наводя порядок в деле боевой подготовки, я выкапывал уклоняющихся от учебы из всех уголков. Добрался и до Черняева. Но пока добился, чтоб он начал нормально учиться, пришлось несколько раз столкнуться с Гаврилой Петровичем и даже прибегнуть к помощи Павла Ивановича. Думаю, что Черняев не очень доволен был мною. Во всяком случае, я неоднократно ловил на себе его злые взгляды.
Удачное, в общем, начало послеакадемической службы было омрачено большим семейным горем. Умер наш второй ребенок. Первенец – Анатолий – родился еще в 1929-ом году – в год моего поступления в институт. Сейчас, когда мы приехали в саперный батальон, дислоцировавшийся в Витебске, пятилетний Анатолий уже не отставал в играх от моей младшей (9-ти летней) сестры Наташи. Второму моему сыну в июне 1934-го года, когда мы прибыли к новому месту службы, исполнилось только 7 месяцев. Назвали мы его Георгий. И вот в августе 34-го года этот ребенок умер.
Жена уехала с ним в Сталинo (ныне Донецк) к своим родителям. Вскоре я получил телеграмму, что ребенок тяжело болен. Я немедленно выехал. Бросился к врачам. Таскал к ним обессилевшего ребенка. Платил за частные приемы, но ребенок угасал. Острая дизентерия уносила его. За несколько дней он ушел в небытие. Я держал в руках мертвое тело, ничего не понимая. У меня пытались отобрать, я не отдавал. Затем отдал и сел. Сидел не двигаясь, наблюдая, но ничего не сознавая, как его моют, обряжают, отпевают. Родители жены пригласили все же священника. Потом младший мой брат – Максим – взял меня под руку. Я не удивился тому, что он оказался здесь, в Сталинo, и безвольно пошел с ним на кладбище. После возвращения домой сели помянуть. Я пил рюмку за рюмкой, но не пьянел. Подсел муж старшей сестры моей жены – Николай Кравцов:
Ты поплачь, Петя, легче будет…
Но плакать я не мог. Во мне все замерло. Только очень ныло там, где у человека должно быть сердце. До вечера я просидел за столом. Там и уснул. Меня перетащили в постель и я проспал более четырех суток. Просыпаясь иногда, по естественным надобностям, я неизменно чувствовал нытье в сердце и скорее ложился снова в постель. Когда, наконец, я этой боли не почувствовал, решил подниматься. Делал почти все автоматически. Мысли о ребенке не оставляли меня. Угнетало: как же это так, почему мы взрослые, разумные люди, не смогли спасти беспомощное существо. Я горько упрекал себя за то, что прибыв сюда, не вывез немедленно маленького Георгия из этого убийственного климата. Вспоминалось, как в 1930-ом году Анатолия уже отпевать собирались, а я схватил его прямо в смертной рубашке, завернул в первое попавшееся одеяло и бросился на станцию. Все родственники бежали за мной, прося вернуться, не мучить умирающего ребенка, но я не вернулся и не обернулся, сел в поезд и жена вынуждена была тоже поехать со мной. Мы приехали в Борисовку и там наш сын ожил. Почему же теперь я не сделал этого? Я корил себя, считая виновником смерти сына.