Преданный Церковью анафеме, Толстой не был верующим христианином и примирения со смертью искал где-то вне христианской церкви, одновременно мечтая о земном счастье и утверждая, что «смерть есть радостное событие в конце каждой жизни». В поисках ответов на вечные и «проклятые» вопросы Толстой необыкновенно похож на другого баловня судьбы – Екклесиаста, вздыхавшего, взирая на жизнь и смерть: «Всё суета сует». И подобно Екклесиасту, пришедшему к выводу, что обрести счастье человек способен через делание добра и слияние с Богом, Толстой пришёл к толстовству, проповедуя непротивление злу и некое обезличенное божество, которое есть любовь и желание блага всему существующему. То есть в отличие от Екклесиаста, Толстой условием для человеческого счастья признавал только делание добра. Но это искусственное, надуманное учение не принесло счастья даже самому его основателю. Толстой, обладавший необычайной плотской силой, слишком любил жизнь и её радости, слишком хотел продолжения собственной жизни, а потому ненавидел Смерть, которая однажды, как было доподлинно известно Толстому, лишит его всех жизненных благ. Но следом ненависть к смерти обернулась ненавистью к самой жизни, влекущей преходящими радостями, манящей и тут же всё отнимающей. И тогда Толстой принял решение самому отправиться навстречу Смерти, чтобы раз и навсегда покончить с «арзамасским ужасом». Их встреча состоялась на станции Астапово Нижегородской губернии 20 ноября (н.с.) 1910 г.
Не Смерть пришла за Толстым, но Толстой за Смертью. Для этого ему не нужно было накладывать на себя руки. Точно на свидание, точно заранее зная, где она будет ждать его, Толстой вышел из дома. На станцию Астапово он прибыл больным, дрожащим, теряющим память и заговаривающимся. Он пролежал несколько дней в жару и в бреду. Из Оптиной пустыни приезжал к нему старец игумен Варсонофий, но ему было отказано в свидании с Толстым, который вскоре после этого умер.
Сын Толстого Лев Львович вспоминал потом: «В день и час смерти отца все три самые близкие ему женщины – моя мать, сестра Таня и тётя Маша, сестра отца, слышали шаги за дверями, стуки в стену и шум за окнами, а я видел во сне такие страшные сны, что в ужасе просыпался. Я видел отца, измученного, истерзанного <…> в те самые часы, когда он во всяческих страданиях умирал в Астапове»…
Узнать и полюбить Россию
Присваивая какому-либо явлению эпитет «классический», мы не просто признаём ценность этого явления, но соглашаемся считать его образцовым, ориентируясь на него, мы можем судить о гармонии, о «сообразности и соразмерности», об изяществе и вкусе. Суждения классиков поражают нас непреходящей современностью, даже если высказаны они были сто и более лет назад. В этом нет ничего удивительного – гениальность, особый душевный склад творца, для которого приоткрыта завеса вечности, наделяет крыльями, позволяет оторваться от земли, удел которой – суета, и заглянуть в Высшие сферы, сферы Истины и Духа. А в творчестве выйти на обобщения, понятные и злободневные не только для носителей одной культуры, но для всех времён и народов. Поскольку Вечность – едина для всех.
То, что говорят классики, обращаясь к своему народу, остаётся в веках и превращается в заповеди. Что, очевидно, также вполне закономерно и является частью Высшего замысла о человеке. Сотворил по Образу и Подобию – не значит, наделил руками и глазами. Образ и Подобие – это способность любить и творить. И подобно Творцу-Создателю, творец-создание оставляет после себя заповеди, как предчувствие Гармонии. Формулируя творческие прозрения, художник, жизнь которого была тернистым путём к Красоте и Гармонии, оставляет после себя вехи, следуя которым, его преемники продвигаются на этом пути чуть дальше. В этом, возможно, и есть назначение художника – двигаться в сторону Вечного Идеала и вести за собой других. Нередко, сознательно или нет, преемники такого первопроходца сбиваются в сторону. И тогда, начав прокладывать свой собственный путь, они либо отдаляются от Гармонии, либо застревают в тернистых дебрях, либо усилиями пробиваются на новые стези, параллельные тем, что были проложены раньше.
Как часто в разговорах о русской литературе слышна тревога о русском слове, изгнанном куда-то на окраину языка английскими словами. Но вот читаем у Ломоносова: «Ныне принимать чужих <слов, заимствованных из чужих языков> не должно, чтобы не упасть в варварство…» («О переводах»).
Или у Тургенева: «Берегите чистоту языка как святыню. Никогда не употребляйте иностранных слов. Русский язык так богат и гибок, что нам нечего брать у тех, кто беднее нас» (Письмо к Львовой, 1877 г.)