В тот вечер одна из вьючных лошадей оставляет корм нетронутым. Наутро ее не может поднять на ноги даже кнут. Мы перегружаем поклажу на других лошадей и выбрасываем часть дров. Я остаюсь возле лошади, остальные трогаются в путь. Я готов поклясться, что лошадь все уже поняла. При виде ножа глаза ее закатываются. Когда струя крови фонтаном ударяет из надреза на шее, лошадь, шатаясь, поднимается из песка и, прежде чем упасть замертво, делает шаг навстречу ветру. Чтобы не погибнуть от жажды, варвары, как я слышал, отворяют своим лошадям вены. Настанет ли минута, когда мы пожалеем, что так беспечно вылили эту кровь на песок?
На седьмой день барханы наконец пройдены, и на тоскливом серо– коричневом фоне голой пустыни мы различаем вдали полосу более темного оттенка. Подойдя ближе, видим, что полоса эта тянется с запада на восток на многие мили. Видны даже черные контуры приземистых деревьев. Нам повезло, говорит наш проводник: здесь обязательно должна быть вода.
Как выясняется, перед нами дно древней озерной лагуны. Мертвые, призрачно-белые, ломкие камыши очерчивают изгибы исчезнувших берегов. Деревья это тополя – тоже давно мертвы. Умерли они много лет назад, когда подземные воды отступили так далеко, что корни больше не могли до них дотянуться.
Мы разгружаем лошадей и принимаемся копать. На глубине двух футов натыкаемся на слой твердой синей глины. Под ним снова песок, потом опять пласт глины, но она заметно мягче. Яма уходит вниз уже на семь футов, но сердце у меня бешено колотится, в ушах звенит, я вынужден отдать лопату и отойти в сторону. Трое мужчин продолжают терпеливо рыть, вытаскивая из ямы кучи земли на связанном по углам полотнище палатки.
На глубине десяти футов под ногами у них начинает проступать вода. Она пресная, в ней ни намека на соль, мы обмениваемся радостными улыбками; но вода собирается очень медленно, а кроме того, чтобы копать дальше, приходится все время расширять стенки ямы. Лишь к концу дня мы выливаем на землю остатки горькой озерной воды и заново наполняем бурдюки. Уже темнеет, когда мы опускаем в наш колодец деревянную бочку и даем напиться лошадям.
Дерева для растопки здесь в изобилии, и мужчины успевают еще засветло вырыть в глине
– Давай посиди с нами, попробуй, как мужики готовят!
Она в ответ улыбается и вздергивает подбородок, как делает всегда – но об этом здесь знаю, наверно, я один, – когда хочет что-то рассмотреть. Потом осторожно усаживается рядом с ними погреться в волнах идущего от печек тепла.
Я же сижу в стороне, в проеме палатки и, спрятанный от ветра, делаю очередную запись в путевом журнале, поставив рядом с собой мигающую масляную лампу; но при этом я слышу все, о чем они говорят. Пересыпанный шутками разговор идет на ломаном приграничном диалекте, и девушка без труда подыскивает нужные слова. Я поражен, как свободно, как непринужденно и спокойно она держится. На мгновенье меня даже охватывает гордость: передо мной не потаскушка на содержании у старика, а остроумная, привлекательная молодая женщина! Возможно, если бы я с самого начала научился говорить с ней на этой дурашливой, веселой тарабарщине, наши отношения были бы теплее. Но вместо того чтобы радовать ее, я, как глупец, давил на нее своей угрюмостью. Воистину миром должны править певцы и плясуны! Досада, грусть, сожаления – все это теперь напрасно, никчемно и бессмысленно! Задуваю лампу, подпираю голову рукой, смотрю на огонь и слушаю, как у меня бурчит в животе.
Сплю тяжелым сном вконец изнуренного человека. Когда она приподнимает край огромной медвежьей шкуры и прижимается ко мне, я лишь на миг всплываю из глубин сна. «Дети по ночам мерзнут»,– вот все, что мелькает в моем затуманенном сознании; притягиваю ее к себе, обнимаю одной рукой, и дремота опять убаюкивает меня. Вероятно, несколько минут я снова крепко сплю. Затем резко выныриваю из сна и чувствую, как ее рука шарит под моей одеждой, а ее язык щекочет мне ухо. По телу пробегает сладкая дрожь, я зеваю, потягиваюсь и улыбаюсь в темноту. «Ну и что? – думаю я. – А вдруг мы погибнем в этом забытом богом краю? Уж лучше так, чем умирать жалкой, голодной смертью!» Под грубой курткой на ней ничего нет. Теплая, мягкая, она готовно раскрывается мне навстречу; еще мгновенье, и пяти месяцев глупой нерешительности будто никогда не было, а потом я вновь погружаюсь в забытье.