– Да, Ермолова, великая Ермолова! Мне посчастливилось работать с ней. Из своей будки я видел то, чего не видели даже зрители первых рядов. Я успевал заметить тот миг – я по каким-то признакам всегда чувствовал его приближение, – когда сходило на Ермолову божество неповторимого вдохновения. Мне кажется, что я замечал это мгновение даже раньше, чем ее партнеры. Тогда в театре никого больше не существовало – Ермолова царила во всех сердцах, и актерских и зрительских. А я видел ее глаза в двух метрах, в метре перед собой и дрожал от восторга. Случаи, когда Ермоловой нужно было подать текст, бывали редки, но все-таки бывали. Марии Николаевне нельзя было подать, как другим, во время особой, страшно короткой психологической паузы, которую я про себя всегда называю суфлерской паузой, – я вам о ней потом расскажу, – с Марией Николаевной нужно было работать совсем по-особому. Прежде всего ее надобно было вынести из состояния творческого транса. Она ведь ничего не слышала и не видела вне образа. И я говорил: "Мария Николаевна, не волнуйтесь, Мария Николаевна, не волнуйтесь!" И повторял эту фразу два, три, четыре раза бесстрастным голосом, пока не убеждался, что достиг цели. Ермолова выбита из своего шока – иначе это состояние не назовешь, и тогда я произносил негромким голосом, подчеркнуто бытовым тоном нужную фразу.
Я, знаете, не признаю традиционного суфлерского шепота. Обычный голос и невозмутимое спокойствие суфлера передаются актеру, забывшему фразу или слово, как бы говорят ему: спокойно, все в порядке, ничего не произошло. Но, как правило, для подачи текста нужно улавливать паузу. Актер забыл. Какое-то время – а оно у всех разное сознание его еще свободно от волнения. Это и есть наша суфлерская пауза. Тут и подавай. Секундами позднее волнение затмит сознание, начнется прилив крови к голове, шум в ушах, и актер может ничего не услышать. Каждый ведет себя по-разному в этот момент, с каждым нужен особый контакт.
Александр Иванович Южин говорил мне, что актеры – это чудесные музыкальные инструменты разных систем, и что суфлер должен изучать и знать каждого, как знают свои инструменты музыканты-виртуозы. Поэтому и работа наша начинается на репетициях, где мы изучаем не только текст, но и особенности его восприятия и усвоения исполнителями. Актеры тоже привыкают к суфлеру, к его манере подач, к его стилю, если хотите. Та же Ермолова перед выходом всегда спрашивала: "Кто в будке?" Ей говорили "Дарьяльский". Она шла на сцену и играла, и я, суфлер, был ей в этот раз совершенно не нужен. Но какие-то центры ее мозга были настроены на мою волну, и, я думаю, что, окажись в будке не я, а иной, и подай он, если потребовалось, текст, Мария Николаевна его бы просто не услышала!
И Иосиф Иванович показывает фотографию великой артистки с дарственной надписью: "Суфлер-художник – это творческий покой артиста".
Никто другой не мог бы, вероятно, засвидетельствовать справедливость этих слов лучше, чем Александр Алексеевич Остужев, человек бетховенского мужества. С Дарьяльским его связывала многолетняя дружба.
– Я помню давнишний спектакль "Ревизор". Это было еще до революции. Остужев играл Хлестакова. В восьмом явлении Александр Алексеевич забыл фамилию – Тряпичкин. Произнес: "Экое дурачье! Напишу-ка я обо всем в Петербург..." – и забыл – кому, хотя почти всегда забывают начало фразы, а не конец ее. Находился он в это время на самом заднем плане. Подавать бесполезно. Смотрю. Остужев импровизирует какой-то танец на тему: ох, уж пропишу я вас всех! Возле моей будки он роняет платок, нагибается за ним, и я в самое ухо – так-то он еще слышал в то время, произношу: "Тряпичкин!" А вообще-то Остужев понимал меня по артикуляции, по движению губ. Когда он был занят в спектакле, я ставил перед собой сильную лампу, чтобы лицо мое было освещено и не забивалось рампой. Остужев имел подробнейший хронометраж роли и точно запоминал его. Но я все-таки сигнализировал вступления взмахом ладони – так ему было спокойное,
Случается, что актеры по необъяснимым причинам забывают на каждом спектакле одно и то же слово. У медиков это называется явлением выпадания. В сезоне 1915/16 года у нас шла пьеса Южина "Ночной туман". И Остужев упорно забывал слово "лекарство". А находился он по мизансцене от меня так далеко, что и губы, как ими ни двигай, не помогали. Тогда я пошел в аптеку и попросил дать мне бутылочку с большущим рецептом характерной формы. Когда следующий раз действие подошло к злополучному месту, я высунул из будки руку с бутылочкой. Больше Остужев этого слова не забывал. В другой раз, в спектакле "Светочи", Александр Алексеевич забыл фразу "Я молюсь". Я немедленно широко перекрестился, и Остужев вспомнил.