Вам доводилось слышать звук мяча, отбиваемого настоящим профи, таким, например, как Джек Никлаус?[5]
Именно такой звук издали штиблеты моего германского друга, когда он щелкнул каблуками в знак приветствия.
— Густав Маннергейм Аушлиц фон Зайфертиц, барон Вольдштайн, к вашим услугам! — Он понизил голос. —
Я думал, он скажет «Doktor». Но нет:
—
Собрав последние силы, я поднялся с пола.
Еще раз
Перископ как ни в чем не бывало заскользил с потолка вниз; такой безупречной фрейдистской сигары я не видел ни до, ни после.
— Такого не бывает, — вырвалось у меня.
— Я тебе когда-нибудь
— Сто раз!
— Ну уж, — он повел плечами, — разве что самую малость, для пользы дела.
Шагнув к перископу, он рывком опустил две рукояти, зажмурил один глаз, другим жадно припал к окуляру и стал медленно обшаривать видоискателем кабинет, кушетку, а потом и меня.
— Первая, огонь! — раздалась команда.
Вроде бы я даже услышал пуск торпеды.
—
И в бесконечность устремился еще один неслышный, невидимый снаряд.
Меня швырнуло на кушетку, словно от прямого попадания.
— У вас, у вас! — бессвязно повторял я. — Это! — Мой палец ткнул в сторону медного прибора. — Тут. — Рука похлопала по кушетке. — Почему?!
— Сидеть, — скомандовал фон Зайфертиц.
— Сижу.
— Лежать.
— Что-то не хочется, — выдавил я.
Фон Зайфертиц повернул перископ так, чтобы видоискатель, зафиксированный под углом, глядел на меня в упор. В этой остекленелой холодности сквозило зловещее сходство с ястребиным взглядом самого хозяина.
Голос, звучавший из-за перископа, отдавался эхом.
— Надо понимать, ты спрашиваешь, э-э-э, как вышло, что Густав фон Зайфертиц, барон Вольдштайн, покинул холодные океанские глубины, бросил дорогой его сердцу боевой корабль, бороздивший Северное море, оставил разбитое, униженное отечество и превратился в доктора с
— Раз уж вы упомянули…
— Я никогда ничего не упоминаю! Я заявляю. А мои заявления — это боевые приказы.
— Похоже на то…
— Молчать. Откинуться на спину.
— Немного погодя… — Я еле ворочал языком.
Он щелкнул штиблетами, а пальцы правой руки пауком поползли в верхний карман пиджака, чтобы извлечь еще один, четвертый, глаз и с его помощью окончательно пригвоздить меня к месту — поблескивающий тонкий монокль вписался в глазницу, как крутое яйцо в рюмку. Меня передернуло. Теперь монокль составлял единое целое с его взглядом и обстреливал меня ледяным огнем.
— Это еще для чего? — спросил я.
— Болван! Для того, чтобы закрыть
— Вот оно что, — сказал я.
И он начал свою речь. Тогда до меня дошло, что он долгие годы сдерживал, подавлял эту потребность и теперь уже не мог остановиться, начисто забыв обо мне.
Кроме того, в ходе этого монолога произошла странная штука. Пока я кое-как поднимался с кушетки, герр
Каждый раз, когда его подошва касалась пола, он произносил очередное слово, которое укладывалось вместе с другими в тяжеловесную конструкцию. Время от времени он останавливался, и тогда одна нога застывала в воздухе, а очередное слово оставалось за зубами, чтобы можно было его повертеть во рту и распробовать на вкус. Вскоре подошва опускалась, с языка слетало подлежащее, немного погодя — сказуемое, а за ним, глядишь, и дополнение.
И так до тех пор, пока я сам, покружив по кабинету, не рухнул в кресло, потеряв дар речи от увиденного.
Герр
— Не так-то просто списаться на берег, — прошелестел он. — Бывало, ощущал себя как медуза на снегу. Или как осьминог, выброшенный из воды, но хотя бы со щупальцами, а то и как лангуст, из которого высосали все соки. Однако за долгие годы я обрел хребет, затесался в сухопутную толпу и отступать не собираюсь.
Он сделал паузу, судорожно глотнул воздуха и продолжал: