Километрах в трех от леса началось болото. Семин подумал, что тут, в Прибалтике, сухой земли совсем мало, только низинки, речки да леса, в, которых заблудиться — раз плюнуть. Рана «стреляла», идти было трудно. Подошвы скользили на тонких, мокрых жердях, обозначавших проложенную неизвестно кем тропинку. Кочки мягко оседали под тяжестью тела, вокруг них появлялись фонтанчики, болото пускало пузыри, утробно чавкало, жадно хватало соскользнувшую с жердей ногу, цепко держало ее. Приходилось напрягаться, чтобы выдернуть сапог. Отпустив его, болото огорченно чмокало; образовавшееся углубление наполнялось дурно пахнувшей жидкостью — она долго не успокаивалась, булькала, как похлебка в котелке, крутилась маленькими водоворотами.
Край болота упирался в лес. Он вроде бы не приближался: тропинка крутила по болоту, огибала прикрытые обманчиво тонким слоем гиблые места и черные «окна», подернутые маслянистой пленкой.
Бойцы шли цепочкой, растянувшись на целый километр. То и дело доносился охрипший голос Овсянина: «Поднажми!» — но никто не поднажимал, все устали, вымокли, все ругали про себя и вслух начальство, которое послало их прочесывать лес. Однако больше всего бойцы ругали немцев — по всем писаным и неписаным законам им полагалось сдаться в плен, а не скрываться в лесах с оружием в руках. Позади Семина шел Петька, жарко дышал в затылок.
— Закрой поддувало! — рассердился Андрей.
— Не ори, — проворчал Петька, но дышать в затылок перестал.
По болоту топали часа два, то удаляясь от леса, то приближаясь к нему почти вплотную. И, наконец, обогнув озерцо, наполненное торфяной кашицей, вышли к чахлым осинкам, с которых начинался лес, — их отделяла от болота узенькая полоска аспидной воды.
Семин перепрыгнул через нее и оглянулся: бойцы еще огибали озерцо, проваливаясь по колено в топь. Петька снял винтовку, сел, прислонившись спиной к дереву, стянул сапог, вытряхнул из сапога грязь.
— Устал? — спросил Андрей.
— Не шибко, но устал.
— А я нет!
— Чего ж психовал тогда?
— Ты, как паровоз, пыхтел.
— Запыхтишь! — Петька стал разматывать портянку.
Когда все выбрались из болота, Овсянин разрешил передохнуть. Он уже не хмурился — ходил по опушке, заложив руки за спину, весело поглядывал на бойцов, разбившихся на группы.
— Сейчас хохму скажет, — объявил Петька.
И верно. Остановившись возле перепачканных болотной жижей бойцов, Овсянин что-то сказал им. Грянул смех.
— Люблю веселость в людях, — сказал Петька и направился к Овсянину.
Андрей двинулся следом.
Овсянин обвел их нарочито строгим взглядом:
— Представление отменяется!
На Петькином лице появилось такое разочарование, что Овсянин, не удержавшись, фыркнул.
— Веселый мужик, — одобрительно произнес Петька, когда командир отошел. — Ему бы в цирке выступать.
— А ты бывал в цирке?
— Нет, — сознался Петька — Но слышал про клоунов... Ты-то, небось, в своей Москве часто шастал туда?
— Приходилось.
— Смешно?
— Вопрос!
Петька вздохнул, достал кисет.
— И мне дай, — попросил Семин.
— Ты же не куришь!
— Решил начать.
— Зря.
— Жмотничаешь?
Петька молча отсыпал махорку, стал с интересом следить, как Семин сворачивает «козью ножку». Сворачивал он ее неумело, просыпал курево.
— Девай помогу! — не выдержал Петька.
Ловко свернул «козью ножку», протянул ее Андрею:
— Прикуривай.
Махорка была крепкой. Семин закашлялся.
— Ин-те-ли-ген-ция, — процедил Петька.
«Мама, наверное, огорчится, если увидит меня с папироской», — подумал Андрей. Хотел выбросить, но решил, что с «козьей ножкой» он выглядит солидней.
— Балуешься? — спросил, подойдя к Андрею и Петьке, Сарыкин. На его лице не было усталости, глаза смотрели весело.
— Учусь, — ответил Семин и уронил на землю несколько махорочных крупинок, похожих на раскаленные угольки.
— Смотри, малец, пожар не наделай! — Сарыкин затоптал тлеющую махорку. — От такой ерунды и начинает полыхать. Помнишь, — он повернулся к Петьке, — как в сороковом году Барсучьи леса в нашей области горели?
— Помню, дядя Игнат, помню, — заторопился Петька, явно довольный, что Сарыкин заговорил с ним.
— Страшное дело было, — продолжал Сарыкин. — Половину леса как языком слизнуло.
— Помню, помню, — снова сказал Петька. — Мой папаня в тот год бригадиром был. Рожь уже осыпалась, а колхозников на пожар мобилизовали. Председатель волосья на себе рвал: урожай — раз в десять лет такой, а убирать некому.
— Да-а... — задумчиво проговорил Сарыкин. — Урожай в сороковом году богатый был. Если бы не пожар, даже свиней могли бы зерном кормить.
— Папаня то же самое говорил! — воскликнул Петька.
— А сейчас он где?
Петька затоптал, окурок, помолчал с многозначительным видом.
— Воюет. Последнее письмо с-под Берлина было.
— Откуда знаешь? — не поверил Сарыкин. — Военная цензура такое не пропускает.
— Намек в письме был, — возразил Петька, — ручаться, конечно, не могу, но, сдается, с-под Берлина писал папаня.
— Эх, мальцы! — доверительно произнес Сарыкин. — Я еще в сорок втором году, когда в госпитале лежал, мечтой себя тешил — Берлин воевать. Не получилось! Как повернули нас в прошлом году на северное направление, понял — не видать ихнюю столицу.