Я упала на диван. Ноги дрожали. Наверное, я была настолько бледна, что она позвонила дворецкому и попросила принести коньяку. Как странно, подумала я, когда сердце слегка успокоилось и я немного пришла в себя. Как странно! Чтобы привести человека в чувство, во Франции предлагают виски, а в Америке коньяк. Я настолько приободрилась, что с удовольствием поделилась бы со свекровью этим наблюдением, но момент был неподходящим. Я сделала глоток и почувствовала, как жизнь возвращается ко мне. Я находилась в Нью-Йорке, я хотела спать, Алан был жив. Мое путешествие, восьмичасовой кошмар, был одной из тех жестоких оплеух, которые судьба время от времени отвешивает ради развлечения. Как в тумане я смотрела на сидевшую передо мной женщину, на ее безупречный макияж и слушала, как она говорит о неврастении, депрессии, злоупотреблении алкоголем, злоупотреблении возбуждающими и транквилизаторами. На самом деле речь шла о злоупотреблении страстью. Но затем она вспомнила о проделанной мною дороге, о моей усталости. Я позволила отвести себя в комнату для гостей, где, не раздеваясь, упала на постель. Последние минуты перед сном у меня в ушах еще несколько секунд раздавался шум города.
У моего партнера по пляжам, вечеринкам и мучениям был, прямо скажем, неважный вид. Щеки его ввалились, а на подбородке красовалась двухдневная щетина. Взгляд остекленел, что не удивило меня, учитывая то старание, которое психиатры приложили, чтобы привести его в норму. В этой звуконепроницаемой палате с кондиционером у него был вид человека, выброшенного на обочину. Лечащий врач и профессор, которые встретили нас, говорили о заметном улучшении в его состоянии, о необходимости постоянного ухода, а мне все казалось, будто это я во всем виновата. Это я привила этому мужчине-ребенку человеческие черты. Может быть, иногда это было болезнено для него, но самое страшное произошло после, когда я трусливо отправила его обратно в этот стерильный кошмар. Он взял меня за руку и смотрел в глаза. Смотрел не просительно и не властно. Он глядел со спокойным облегчением, и это было страшнее всего. Казалось, он говорил мне: «Вот видишь, я изменился, я все понял. Я могу жить дальше… Ты только возьми меня обратно». В какое-то мгновение мне стало так жалко его, лежащего между чересчур заботливой матерью и чересчур рассеянным психиатром, что показалось, будто действительно все можно вернуть назад. Да, это было хуже всего. У него был взгляд побитой, но все равно верной собаки. Он словно говорил мне: да, наказание было долгим и убедительным, но жестоко оставлять его дальше в этом аду. Палата была мрачной. Куда подевался диван, на котором он любил вытягивать свое длинное тело? Куда подевались кашемировые пледы, которыми он любил прикрывать лицо, засыпая в минуты грусти? Куда подевалась та мягкая нежность жизни, что ассоциировалась у него с узкими парижскими улочками, пустыми кафе и молчанием ночи? Нью-Йорк гудел не переставая, и я знала, это было для него непереносимо. А теперь еще эта ватная тишина палаты. Такая неестественная и болезненная, она, должно быть, была для него еще хуже непрестанного шума Нью-Йорка. «Я здесь уже неделю», — говорил он, а я слышала: «Ты представляешь себе? Нет, ты представляешь?». «Они очень милы», — продолжал он, и это означало: «Понимашь, я во власти этих совершенно чужих людей». «Этот доктор не так уж плох», — соглашался он, но я понимала: «Как ты могла отдать меня этому бездушному чужаку?» Наконец он прошептал: «Думаю, через неделю я смогу выйти». И тут я как бы услышала его безмолвный вопль: «Неделя, всего лишь неделя. Подожди меня неделю!» Меня буквально разрывало на части, и естественно, я вспомнила все то хорошее и счастливое, что было в нашей жизни. Как мы смеялись, разговаривали, отдыхали на песке, впадали в любовную истому и конечно, самое главное: как мы были уверены, что любим друг друга, будем любить вечно и вместе состаримся. И я забыла о кошмаре последних лет и о той, другой уверенности, — моей собственной, что если так будет продолжаться дальше, мы погубим друг друга. Я обещала ему прийти завтра, в то же время. Когда я вышла на Парк авеню, то оказалась в гуще движения пешеходов и автомобилей. Эта кипучая деятельность вдруг представилась мне отвратительной, и вместо того, чтобы отправиться пешком и посмотреть Нью-Йорк, я заперлась в машине свекрови. Она предложила мне выпить чаю в Сан-Реджис. Там мы могли бы чувствовать себя спокойно, и я согласилась. Казалось, что теперь я навечно обречена ездить в лимузинах с молчаливыми шоферами и посещать чайные в компании людей в два раза старше меня и в десять раз увереннее в себе. И все же я заказала виски. К моему великому удивлению, свекровь сделала то же самое. Должно быть, эта больница отличалась тем, что вызывала у всех депрессию. На какую-то секунду мне стало жаль ее. Как бы то ни было, но Алан был ее единственным сыном, и, несмотря на свой вид хищной птицы, там внутри, под оперением с острова Святого Лаврентия, должно было биться сердце матери.
— Как он вам показался?