Но тут он соображает, что говорит слишком тихо, – совсем беззвучно шевелит губами. На этот раз, однако, молодая женщина приподняла голову. Она откладывает вязанье на стол, рядом с внушительным черным клубком, и замирает – то ли в ожидании, то ли в тревоге, то ли в страхе и молча на него глядит. Наконец она отваживается спросить:
– Вы что-то сказали?
Он повторяет вопрос. На этот раз из его уст вылетают слабые, но отчетливые звуки, словно ее низкий, грудной голос вернул ему дар речи; разве что она угадала по губам, что он хочет сказать.
– Нет, это пустяки. Скоро выздоровеете.
– Встану…
– Нет, не сегодня. И не завтра. Попозже.
Но он не может терять время. Он встанет сегодня же вечером.
– А коробка, – говорит он, – где она?
Женщина не поняла, и он вынужден повторить вопрос:
– Коробка, что была у меня?.. – По напряженному лицу женщины скользнула улыбка.
– Не волнуйтесь, она тут. Ее малыш принес. Не надо много разговаривать. Вам вредно.
– Нет, ничего… не очень, – говорит солдат.
Она оставила вязанье, положила руки на колени и глядит на него. Она похожа на статую. У нее правильные, но резкие черты лица, как у той женщины, что когда-то, давным-давно подавала ему вино. Он говорит с усилием:
– Пить.
Должно быть, он даже не пошевелил губами, потому что она продолжает сидеть не шелохнувшись и ничего не отвечает. А может быть, ее светлые глаза даже не видят его, может быть, они глядят на других посетителей, расположившихся подальше, за другими столиками, в глубине залы, которую она озирает, минуя взглядом солдата и двух его соседей, минуя другие столы, скользнув взором вдоль стены, где висят, прикрепленные четырьмя кнопками, небольшие белые листочки объявлений с мелко напечатанным текстом, все еще привлекающие плотную кучку читателей, скользнув мимо витрины со сборчатой занавеской, закрывающей стекло вровень с лицами прохожих, – витрины с тремя рельефными шарами снаружи, выписанными эмалевой краской, и снегом, что медленно и мерно, вертикально падает тяжелыми, густыми хлопьями.
И свежий снег мало-помалу оседает на оставленных за день следах, округляя углы, заполняя вмятины, выравнивая поверхности, и вскоре исчезают желтые тропки, протоптанные вдоль домов пешеходами, одинокие следы мальчугана, две параллельные борозды, прорытые посреди мостовой мотоциклом с коляской.
Но следует прежде всего удостовериться, что все еще падает снег. Солдат хочет спросить у молодой женщины, так ли это. Но может ли она знать, сидя тут, в комнате без окон? Ей придется выйти наружу, шагнуть за приоткрытую дверь, перейти переднюю, где ожидает черный зонтик, длинную вереницу коридоров, узкие лестницы и снова уходящие вбок под прямым углом и пересекающие друг друга коридоры, где она сильно рискует заблудиться, прежде чем выберется на улицу.
Вернется она, во всяком случае, очень нескоро, и теперь на ее месте, слегка наискосок от стола, сидит мальчуган. На нем свитер с высоким воротом, короткие штаны, шерстяные носки и фетровые ботики. Он держится прямо, не прислоняясь к спинке стула; руки застыли по бокам, а кистями он ухватился за края соломенного сиденья; мальчик болтает ногами с голыми коленками, ритмично раскачивая их между передними ножками стула в двух параллельных плоскостях, но в обратном направлении: одна – туда, другая – сюда. Заметив, что солдат на него смотрит, он сразу же перестает раскачиваться и, словно он с нетерпением ждал этой минуты, чтобы выяснить заботивший его вопрос, спрашивает своим степенным, недетским голосом:
– Ты почему тут?
– Не знаю, – отвечает солдат.
Возможно, мальчик не слышал ответа, потому что он повторяет вопрос:
– Тебя почему в казарму не поместили?
Солдат уже не помнит, спрашивал ли он об этом молодую женщину. Очевидно, сюда его доставил кто-то другой – не мальчик и не инвалид. Надо еще спросить, подобрал ли кто-нибудь коробку, завернутую в коричневую бумагу: шнурок распустился, и пакет, наверно, теперь развернут.
– Ты здесь умрешь? – говорит ребенок.
Солдат не знает, что ответить и на этот вопрос. Он, впрочем, удивлен, что ему такой вопрос задан. Он пробует получить пояснения, но не успевает выказать свое беспокойство, как малыш, сделав пол-оборота, уже уносится со всех ног вдоль совершенно прямой улицы, даже не теряя времени на пируэты вокруг фонарных столбов: он минует их, один за другим, не останавливаясь. Вскоре на нетронутой глади свежего снега остаются лишь отпечатки его подошв с отчетливым, хотя искаженным на бегу рисунком, – отпечатки, делающиеся все более смутными по мере того, как он ускоряет бег, пока наконец, уже едва различимые, они не смешиваются со множеством других следов.