— Правда — и неправда. Пожалуй, Таня знала себе цену — совсем другую. Знала, что она змеюка и кусака, и может зацепить — и цепляет, — просто так, так уж устроена. И в доме вкалывает вовсе не в охотку, а только потому, что это её дом, первый и, быть может, последний настоящий… Во всяком случае, последний, где она будет безраздельной хозяйкой — крутой Сашка отдал ей все на откуп, ни во что не вмешиваясь.
Знала, что умея, ни черта она сама бы не готовила, ограничиваясь только чашкой кофе да ломтиком салями, а если бы и стирала, так потому только, что машина шесть минут мягко вздрагивает, как будто бы там протекает тайный секс, и белье перемешивается, перепутывается, изменяет цвет и запах — а потом, высушенное и крахмальное до звона, наполняет дом острым и мгновенным чувством… возрождения? Очищения? Пусть ненадолго…
Знала, что ее хваленый вкус и художественные наклонности, признанные и ее бабской студии, — явное преувеличение, сама она выделяется потому только, что у всех остальных теток глаза хватает разве что на подбор сочетания юбки и блузки, да и то лишь по цвету, но не по фасону, а Татьяна все же следует элементарным рекомендациям «Бурды».
И когда Вадим ею восхищался — или, скажем точнее, отмечал в ней превосходящее, — казалось Тане, что происходит ошибка, опасная и нелепая. И неизбежно наступит день, когда он, умник, очнется и поймет: все — выдумка, самообман, преувеличение. Иллюзия. Пыль в глаза. Проснется однажды — если все получится, если удастся мирно уйти от Сашки, а ему от своей супружницы, — взглянет на рыжую растрепанную голову рядом с собой на подушке и спросит: — Кто это? И зачем?
Не может она, в самом деле, ни разу не засветиться, не проколоться, не дать понять, чего на самом деле стоит ее ум, ее вкус, воспитание и образование. Разве в чем-либо она сама — значительное, если даже безумная сладость и раскованность телесной любви — ей разверзлась благодаря Вадиму и только с ним; а он — с нею ли только? Разве мужчина может почувствовать полное самозабвение и бесконечную, безграничную преданность единственному своему?
Но где-то в самой глубине души, наверное, там, где помещается вера в чудо, теплился огонек надежды, что все настоящее и все хорошее — сбудется.
Они уже перебрались опять в постель и, едва прикасаясь, будили друг в друге отзвуки пережитого блаженства, приближая блаженство грядущее. Чуть застонав, Татьяна прошептала: — Я не верю, что все это — со мной, для меня. Твою женщину подменили мною…
— А настоящая, конечно, — улыбнулся Вадим, поглаживая кончиками пальцев теплорозовые раковинки ушек, — за тысячу верст и полтора столетия…
И вдруг отодвинулся, сжал кулаки и сел. Помолчал с минуту, а потом протянул: — Вот это штука… и сюжет какой… Хотя и не в современном духе. Как же я сразу не вспомнил!
— Что? — со страхом спросила Таня, встревоженная не словами — тоном, явственным ощущением, что Вадим оторвался от нее, отодвинулся, воспарил бог весть куда.
— А я же все знал. И ты, конечно, знаешь — Сашка рассказывал, что прадед у него — казачий полковник. Помнишь?
— Да. Конечно…
— А портрет его видела?
— Прадеда? Полковника Рубана? А что, есть портрет?
— В Эрмитаже. В галерее героев Отечественной. Кажется, восьмой в третьем ряду… Но это неважно.
— О Господи, конечно… — с облегчением вздохнула Таня, почувствовав, что «воспарил» Вадим не слишком, еще можно дотянуться, заставить почувствовать его тепло и нежность, найти необходимое единение, — помню, и еще свекровь рассказывала, что прадед в бою спас какого-то знаменитого генерала…
— Да. Генерала, графа Александра Николаевича Кобцевича. Командира полка кавалергардов, — улыбаясь и возвращаясь, Вадим притянул любимую к себе.
Таня благодарно припала к его губам — и вдруг отстранилась: — Кобцевича? Это что — однофамильцы?
— Вряд ли… Когда я занимался двенадцатым годом, еще не знал твоего Сашу… Кобцевич похож — но не портретно. Или художник… нет, впрочем, не художник. За поколения размазался. Второе же сходство просто поразительное.
— Второе сходство?
— Внешне твой муж отличается от графа Александра Николаевича только прической и покроем мундира.
ГЛАВА 4
Полковник Дмитрий Алексеевич Рубан обнажил русую, коротко стриженую голову и перекрестился. Потом тронул пегие от ранней седины усы, приподнялся в стременах и, крикнув: «С Богом, православные! Вперед!», — послал гнедого навстречу французам.
Загрохотали копыта: — лава стронулась и, набирая мах, вырвалась из перелеска на открытое пространство.