Обо всем этом и думалось мне, когда наш самолет, сорвавшись с алюминиевых плиток нюрнбергского аэродрома, нес меня домой в Москву. Мы тепло, попрощались в пресс-кемпе с нашими зарубежными коллегами, с людьми разных мировоззрений. У них отличные от наших представления о счастье, а также порою другие методы работы. Но как бы там ни было, эти девять месяцев все мы были хорошими товарищами, и мне было грустно расставаться и с веселым философом Эриком, и с Ральфом, и с его такой русской Таней, не знающей, однако, по-русски ничего, кроме четырех слов: «Здравствуйте», «Хорошо», «Водка» и «Друг», и, конечно же, с шумной, экспансивной Пегги, отпечатавшей на щеке каждого из нас по сочному карминному пятну. И с энергичным полковником Эндрюсом, который все еще горевал, что прошляпил Геринга и дал ему удрать на тот свет от петли, и с долговязым майором Дином, главнокомандующим пресс-кемпа, сказавшим, прощаясь, как мне кажется, искренно: «Я буду часто вспоминать вас, ребята». И конечно же, с Куртом, подарившим мне на память салфеточку, вышитую крестиком его матушкой, которая изобразила на ней «Гот мит унс» — «С нами бог», не зная или по простодушию своему позабыв, что точно такие надписи были на поясах гитлеровцев, рвавшихся по нашей земле к Москве. Впрочем, у достойной фрау Клары был, конечно, свой добрый, вполне миролюбивый домашний бог.
И вот с высоты нашего военно-транспортного самолета, где мы, корреспонденты, сидели меж ящиков и тюков с каким-то судейским, возвращаемым на родину добром, я как бы окидывал все эти девять месяцев, начиная с того дня, когда Георгий Димитров говорил свои пророческие слова о предстоящем процессе, до финала этого процесса, о котором рассказывал нам великий и непобедимый Виктор Темин.
И вдруг мне вспомнился Сталинград. Мерзлый подвал какого-то сотрясаемого разрывами дома, на участке, обороняемом гвардейской дивизией под командованием сталинградского героя Александра Родимцева. Конец ноября. Из-за Волги дует острый северный ветер — сиверко. Стены подвала заиндевели и белеют во тьме гроздьями инея. Из дальнего угла слышатся стоны раненых. Их некуда отсюда увозить. По Волге густо идет сало, и редко какому катеру удается пробиться сквозь эту движущуюся ледяную кашу. Лежу в углу на каком-то тюфяке и, натягивая на себя полушубок, пытаюсь уснуть. Пытаюсь — и не могу. Очень уж тихо. А тишина на этой узкой полоске земли, между рекой и немецкими передовыми, где ухо привыкает к почти непрерывной стрельбе, — плохой, тревожный признак.
Лежу и вижу поодаль стол. Массивный письменный стол на тигровых лапах, который неведомо как попал в этот подвал. Коптит «катюша» — светильник, сделанный из сплющенного снаряда. У стола — худой человек с угловатым, нездорового цвета лицом, с большими глазами, глубоко запавшими в темные провалы орбит. Не снимая полушубка, он что-то старательно пишет. Он пишет в красных книжечках, лежащих перед ним двумя неровными стопками. Напишет и переложит из одной стопки в другую. Потом, сложив ладони, дует в них, грея окоченевшие пальцы. И опять за работу. Я знаю, что это секретарь парткомиссии — болезненный и какой-то очень штатский на вид человек.
Вот он окончил работу. Собрал свои книжечки. Хлопнул крышкой железного сундучка. Мягко ступая в валенках, подходит ближе ко мне и, поправив на мне съехавший полушубок, простуженным голосом спрашивает:
— Не спите? Да, что-то тихо сегодня… Затихли, значит, чего-нибудь затевают.
Некоторое время сидит молча. Сухо покашливает. У него что-то с легкими, он об этом никому не рассказывает, но по тому, как кашляя, он старательно отворачивается, а отхаркивать мокроту уходит в дальний угол подвала, все понимают, что это «что-то» очень серьезное. Прокашлявшись, он возвращается ко мне.
— За эту неделю выбыло из партии, вернее, партия потеряла в нашем полку одиннадцать коммунистов. А приняли знаете сколько? Шестнадцать. Одиннадцать и шестнадцать — вот какой счет. — Он опять надсадно закашлялся, встал, вышел из подвала, сплюнул за дверью и вернулся на прежнее место. — Я ведь по гражданской своей профессии — историк. И вот теперь частенько думаю, сколько разных партий существовало с античных времен. Росли, крепли, множились, когда волна удачи и конъюнктуры несла их вверх, когда принадлежность к ним сулила карьеру и земные блага. Но стоило судьбе повернуться к ним, к этим партиям, спиной, они сразу же начинали хиреть, таять и вовсе разбегались. Сколько такого помнит история!
А у нас, впервые, с тех пор как мир существует, это я вам как историк говорю, у нас — наоборот… Вот сейчас — уж куда тяжелее: Ленинград в блокаде от голода вымирает, немцы вот они, у самого волжского берега, да где, в центре России. Половину нашей промышленности забрали, шесть республик под ними, голод, холод, бесприютица, а партия вон она как растет. Одиннадцать с честью погибли в бою, а шестнадцать подали заявления. Как? А? Об этих цифрах не говорить, а песни петь надо…