Часы были действительно отличные, и цена в общем-го сходная, но ни малейшей потребности в часах я не испытывал. Дело в том, что у меня были заветные часы: толстые, карманные. Первого выпуска Московского госчасзавода. Не очень удобные. Но это был первый подарок жены, сделанный незадолго до войны, из ее первого учительского заработка. Уходя на войну, я вправил в крышку фотографию жены и сына и не расставался с ними все четыре года, как дикарь отмечая на их крышке черточкой каждый прожитый военный месяц, а также казалось, эти часы-амулет спасали меня от смерти в трудной боевой ситуации. Они и здесь были при мне, эти тяжелые часы-луковка. Но как объяснишь всю эту сентиментальную историю иноземному офицеру, который, как я понимал, хочет продать мне свои часы, потому что собирается к жене и сыновьям и ему нужны деньги. По-английский я к тому времени твердо выучил только четыре слова: «да», «нет», «хорошо» и «спасибо». Отодвинув соблазнительные часы, я произнес два из них:
— Но. Сенкью.
Он снова изобразил на бумажной салфетке цифру. На этот раз «125 марок». Ну как мне сказать ему, что депо не в деньгах, не обидев при этом хорошего парня. А он между тем, подбрасывая на руке часы, говорил:
— Антимагнитник. — Что, как я понял, не подвержены действию магнита. — Уотерпруф. — И это я тоже понял, так как недавно Краминов рассказывал нам, что в Америке сооружено рекламное слово «фулпруф» — дураконепроницаемый. Так рекламируются некоторые бытовые приборы с добавлением — «ни ребенок, ни жена, ни теща не могут их испортить». Слово «уотер» означало вода. Стало быть, предлагаемые часы были и водонепроницаемые.
— Но, сенкью вери матч, — ответил я, прибавив для убедительности к отрицанию еще два слова.
Тогда мой собеседник запросил у Дэвида, издали наблюдавшего за ходом коммерческой операции, два бокала пива. Один он придвинул мне, а в другой бросил часы вместе с браслетом. Пока я пил пиво, красная стрелка бодренько бегала по циферблату, не обращая внимания на среду, в которой часы пребывали. Не располагая запасом слов, которые можно бы было добавить к уже произнесенной формуле отказа, я повторил ему ее, но, по-видимому, уже без прежней твердости. Настойчивый лейтенант извлек часы из бокала, вытер их носовым платком и, размахнувшись, вдруг бросил их в угол комнаты. Потом поднял, положил передо мной. Часы продолжали идти. Ну что мне оставалось делать? Я сказал: «О'кэй!» и полез в карман за деньгами.
Это было коммерсование со счастливым исходом. Случалось и по-иному. Однажды Юрий Корольков вкатился, именно вкатился, в русские комнаты Трибунала, давясь от смеха. Оказывается, он пошел на телеграф и, проходя, наблюдал подобную же сцену продажи часов в коридоре. Продавцом был американский солдат из военной полиции, покупателем — наш советский гвардеец из тех, что в очередь с союзниками стояли в карауле перед Дворцом юстиции. Объектом торговли тоже были швейцарские часы. Их трясли, бросали, но они упорно продолжали ходить. Когда Корольков возвращался с телеграфа, оба коммерческие партнера стояли друг против друга и горестно смотрели под ноги.
— Хлопцы, что случилось? — поинтересовался Корольков.
— Да вот, товарищ полковник, видите, часы он мне продавал. Я поверил рекламе, наступил на них — и глядите, что получилось.
На полу лежали раздавленные часы… Впрочем, часы — это мелочь. Слышал я, что юристы наши, время от времени отправлявшиеся в Москву по делу, всерьез получали от своих иностранных коллег по Трибуналу просьбы — привезти сибирские меха, старые иконы, предметы искусства, а в ответ на гневный отказ, видимо, совершенно искренно недоумевали: почему? Бизнес есть бизнес…
Но как бы там ни было, а действительно тяжко становится сидеть на процессе, за массивными стенами Дворца юстиции, когда началось жаркое баварское лето, буйно цветет сирень, летает тополиный пух и даже в этом несчастном, лежащем в развалинах городе воздух такой, что хочется греться на солнышке, зажмурив глаза, а не наблюдать изо дня в день, как суд с великой добросовестностью и методичностью продолжает распутывать тайны нацистских преступлений.