И в голосе и на дублёном лице тестя в глубоких морщинах затаилась искренняя жалость, настоящее, неподдельное человеческое сострадание.
— Не углядишь же…
— Углядеть трудно. Дай-кося тряпицу какую. Перетянем лапу, снесём домой, может, и выходят бабы. Тварь ведь живая.
Домахнув остатки, они отправились обратно. Силантий Петрович нёс свою и Фёдора косу. Фёдор же осторожно прижимал к груди тёплый, мягкий комочек.
В этот вечер ужин готовили не порознь. Уселись за стол на половине стариков. Ни браги, ни водки не стояло на столе, а в доме чувствовался праздник.
Силантий Петрович и Фёдор, оба в чистых рубахах, сидели рядышком, разговаривали неторопливо о хозяйстве.
— Запозднись на недельку — переросла бы трава.
— Переросла бы… А ты, парень, видать, ходил с косой по лесным-то угодьям. Не хвалясь, скажу — меня, старика, обставил.
— Как не ходить! Не из городских…
— Оно и видно.
Алевтина Ивановна на лавке около печи прикладывала смоченные в воде листочки к раненой ноге зайчонка и ласково уговаривала:
— Дурашка моя, кровинушка, чего ж ты, родимый, пугаешься? Не бойся, касатик, раньше бы тебе бояться. Ра-аньше… Угораздило болезного подвернуться.
А в стороне, так, чтобы не слышать запаха мясного борща со стола, сидела и пила топлёное молоко Стеша. Светлыми счастливыми глазами смотрела она на всех — мирно дома, забыто старое.
Она промеж Фёдора да родителей стояла, ей-то больше всех доставалось, зато уж теперь более всех и радостно.
Мирно дома, забыто старое.
14
Поутру пришёл бригадир Федот Носов, высокий, узкоплечий, с вечной густой щетиной на тяжёлом подбородке. Он нередко заглядывал к Силантию Ряшкину, и Фёдор, приглядываясь к ним, никак не мог понять — друзья или враги промеж собой эти два человека. Если Федот, войдя, останавливайся посреди избы, здоровался в угол, не присаживался, не снимал шапки, значит не жди от него хорошего. Если же он сразу от порога проходил к лавке и садился, стараясь поглубже спрятать свои огромные пыльные сапожищи, значит будет мирный — душа в душу — разговор, а может, даже и бутылочка на столе.
На этот раз бригадир остановился посреди избы, смотрел в сторону.
— Силан, — сказал он сурово, — завтра собирайся на покосы.
— Что ж, — мирно ответил насторожившийся Силантий Петрович, — как все, так и я.
— Варвара сказала, чтоб нынче кашеваром я тебя не ставил. Клавдию на кашеварство… Болезни у неё, загребать ей трудно. Ты-то для себя косишь, небось. Вот и для колхозу постарайся.
— Поимейте совесть вы оба с Варварой, ведь старик я. Для себя ежели и кошу, то через великую силушку. Не выдумывай, Федот, как ходил кашеваром, так и пойду.
— Ничего не знаю, Варвара наказала.
Федот повернулся и, согнувшись под полатями, глухо стуча тяжёлыми сапогами, вышел.
— Наказала! А своего-то старика, небось, подле печки держит! А этот-то, как вошёл, как стал столбом, так и покатилось моё сердечко… Ломи-ко на них цело лето, а чего получишь? Жди, отвалят…
Силантий Петрович оборвал причитания жены:
— Буде! Возьмись-ко за дело. Бражка-то есть ли к вечеру?
— Бражка да бражка… Что у меня, завод казённый?..
Вечером бригадир снова пришёл, но держал себя уже иначе. Прошёл к лавке, уселся молчком, снял шапку, пригладил ладонью жёсткие волосы и заговорил после этого хотя осуждающе, но мирно:
— Лукавый ты человек, Силан. За свою старость прячешься — нехорошо. Ты стар да куда как здоров, кряжина добрая, а Клавдия и моложе тебя да хворая…
Фёдор знал, чем кончится этот разговор, и он ушёл к себе, завалился на кровать.
Пришла Стеша, напомнила ласково:
— Не след тебе, Феденька, чуждаться. Пошёл бы, выпил за компанию.
Фёдор отвернулся к стене.
— Не хочу.
Стеша постояла над ним и молча вышла.
Назавтра стало известно — Силантия Петровича снова назначили кашеваром.
Ничего вроде бы не случилось. Не было ни криков, ни ругани, ни ночных сцен, но в доме Ряшкиных всё пошло по-старому.
Снова Стеша стала прятать глаза. Снова Фёдор и тесть, сталкиваясь, отворачивались друг от друга. Снова тёща ворчала вполголоса: «Наградил господь зятьком. Старик с утра до вечера спину ломает, а этот ходит себе… У свиньи навозу по брюхо, пальцем не шевельнёт, всё на нас норовит свалить». Если такое ворчание доходило до Фёдора, он на следующий день просил у тестя: «Мне бы вилы…» И опять — ни отец, ни Силантий Петрович, просто — «мне бы». Никто!
Фёдор старался как можно меньше бывать дома. Убегал на работу спозаранок, приходил к ночи. Обедал на стороне — или в чайной, или с трактористами. А так как за обеды приходилось платить, он перестал, как прежде, отдавать все деньги Стеше и знал, что кто-кто, а тёща уж мимо не пропустит, будет напевать дочери: «Привалил тебе муженёк. Он, милушка, пропивает с компанией. Ох, несемейный, ох, горе наше!»
Особенно тяжело было вечерами возвращаться с работы. Днём не чувствовал усталости — хлопотал о горючем, ругался с бригадирами из-за прицепщиков, кричал по телефону о задержке запасных частей, бегал от кузницы до правления. К вечеру стал уставать от беготни.