Но скоро, поднимаясь вверх по длинным мраморным ступенькам среди сладко пахнущих деревьев, я почувствовал, что дошел до предела, что больше не могу и сейчас все сломается, пропадет. Такой уж у нас инструмент только чтобы не долго, только чтобы не сильно. Так мне тут стало грустно! Оставалось только напиться, что я и сделал - густым вином "Изабелла", которое продавали тут всюду, не видя друг друга, денег и стаканов, в полной южной темноте.
Проснулся я в саду, на скамейке, прямо под пятнистым деревом с нестерпимо красными цветами, и песок, который частично был и на мне, ровно покрывал весь сад, и еще росли такие же деревья, и даже чаще и выше. Хорош я был среди этой красоты со своим кислым похмельем! Я слез к морю по голубому, высохшему, осыпающемуся обрыву. На пляже было пустынно, плоско лежали топчаны. Только под навесом уже сидели двое, обмазанные синей размоченной глиной с обрыва. Море было тихое и кончалось на берегу совсем тонким-тонким слоем.
Тут я закричал что-то вроде "эх!" или "ах!" и, расшвыривая одежду, плюхнулся в воду и поплыл, переворачиваясь, шлепая по воде лицом и немного глотая ее, такую прозрачную и холодную. Я плавал сколько мог, и пляж заполняли люди, а потом я лежал в прибое, и меня било и поднимало, и тянуло назад, и опять поднимало выше, чем я сам мог бы подняться.
Я вытерся рубашкой до покраснения и полежал на топчане, чувствуя, как сняло с меня это купание всю усталость, всю тяжесть, всякий лишний опыт.
Теперь можно было догонять мой фрегат, барк, корвет. Во всяком случае, я оказался в электричке, и она сразу же ушла в тоннель, и стало темно, и в вагонах зажегся свет. Потом она выскочила на узкую террасу, вверху обрыв морщинистые камни, и внизу обрыв, осыпается, и она лихо прокатила между ними, словно у нее кроме колесиков снизу появились еще колесики сбоку. И снова тоннель.
За тоннелем горы стали разглаживаться, а море - уходить, и электричка катила по ровному месту: рельсы, рельсы, посыпанный пылью асфальт.
Адлер. От Адлера снова стали набираться горы, сначала вдали, на горизонте, понемножку. В вагоне стоял громкий разговор, почти крик, хоть и по-русски, но с необычным нажимом, напором к концу фразы. Грузины. Их становилось все больше. Черные блестящие глаза, широкие плоские кепки. Электричка переехала через мутную речку Псоу, границу России и Грузии, и гул в вагоне тут же сменился, все перешли с русского на грузинский. Я не раз переезжал эту реку в ту и другую сторону и каждый раз замечал этот эффект: туда - с русского на грузинский, обратно - с грузинского на русский на половине фразы, на половине слова, на половине звука.
В электричке появились двое загорелых небритых нищих. Они трясли порванной соломенной шляпой, при этом на них временами нападал сильный смех, и они хохотали, прислонившись друг к другу спинами, а потом двигались дальше, насупившись, сдерживаясь, и вдруг снова прыскали и, приоткрыв рты с пленками слюны, снова весело хохотали, что довольно-таки странно для нищих.
Никто, однако, не удивлялся, и многие давали им деньги. Становилось между тем жарко, солнце через стекла нагрело электричку.
"Надо выйти", - подумал я.
Тем временем электричка остановилась, как раз между двух тоннелей, хвост только что вылез, а нос уже увяз в следующем. Гагры. Выйти и смотреть, как поднимается вверх земной шар, покрытый густым лесом, и уходит в пар, в неясность.
За резными деревянными домами стоял белый заборчик, и за ним медицинский пляж. Я уплыл от него далеко и там развернулся, увидел над берегом запутанную зеленую стену и в ней высоко - большой деревянный циферблат.
Я направился к нему по хрустящей теннисной площадке, по широкой спокойной лестнице. Возле циферблата была дверца, вроде как для кукушки, а за ней путаница витых лестничек, обвивающих друг друга и ведущих в огромный сумрачный зал ресторана "Гагрипш". Там я чуть не свалился от всех этих запахов мяса, перца, вина и дыма.
Я тут же сел за столик и для начала попросил принести хаши. Съев это хаши, я тут же заказал суп пити, и его тут же вывернули из потного горшочка - баранина, мясной сок, горошек, лук, перец.
Еще мне поставили вымытую и вытертую бутылку коньяка с размокшей и сползшей этикеткой.
Тут я решил вымыть руки, но так и не нашел, где бы это, и, вернувшись, увидел за моим столом трех грузин, евших мой суп и разливающих по рюмкам коньяк.
- Можно? - спросил я, подходя и берясь за спинку стула.
- Конечно, - закричали они наперебой, - конечно, можно! Садись! Выпьешь с нами? - предложили они.
- Пожалуй! - сказал я с иронией, совершенно ими не замеченной. - Между прочим, это мой коньяк, - добавил я, потеряв всякую надежду уколоть их намеками.
- О! - закричали они. - Прости!
И появились на столе еще три такие же бутылки, тяжелая бутыль шампанского и целый хоровод супов, от пара которых у нас запотели ручные часы.