Однажды в хорошее воскресенье она выбралась в тайгу и не узнала леса. Лес умер. Он стоял на склонах безжизненно белый, лишь на вершинах, где вольно гулял ветер, торчали освобожденные от снега лохматые кроны кедров и острия пихт — из желтовато-зеленых и синих они превратились в черные. Лену особенно огорчило, что лиственницы оголены — потеряв свою оранжевую хвою, они походили теперь просто на огромные палки, ничем не напоминали деревья, вчера еще такие величественные. Буйное пылание цветов и красок, радовавших Лену недавно, поглотила мертвая белизна снега, мертвая чернота окоченевшей хвои. Но самым безрадостным было то, что лес утратил свои запахи и голоса. Сколько Лена ни бродила меж стволов, как ни отыскивала местечко, хоть немного защищенное от снега, всюду пахло им, только им — сырым, пронзительно холодным снегом. И всюду было так тихо, что слышались удары собственного сердца. А когда налетал ветер, нагие вершины лиственниц, кедры и пихты одинаково бесстрастно покачивались и мертвенно скрипели: жестяные, резкие звуки, просто звуки — не голоса!
Лена выбралась из леса подавленная. Ей хотелось плакать. Больше она не ходила в тайгу.
А потом стали донимать морозы. Лена по-прежнему с упорством отказывалась от стандартной зимней одежды. Единственная из девушек, она работала в своем московском демисезонном пальто. Мороз мало считался с ее упрямством, приходилось для утепления надевать по три платья, напяливать кофту на кофту, в один несчастный день Лена обвязалась даже простыней. От всей этой бездны одежек она стала бесформенной, как пень, сама ужасалась, взглядывая в зеркало: была — рюмочка, теперь — бочонок. Надя ругала ее: «Когда кончишь свое безумие? Такая страшная, что смотреть противно!» Лена холодно советовала: «Ты отвернись!» Георгий, увидев Лену, так накрепко бронированную, предупредил с издевкой: «В пургу на улицу не показывайтесь, Леночка, вас не повалит, а покатит!» От всей этой многослойной одежды тяжести было больше, чем тепла. И она мешала работать.
На стройке одно огорчение сменяло другое. Месяц назад, вдруг оторвавшись от одолевших ее воспоминаний, Лена с жаром накинулась на работу. Она легко обогнала всех подруг, кроме Нади, подобралась к норме, превысила норму. Кладка стен была не только легче выемки котлованов, но и интереснее. Лена понемногу втягивалась в физический труд, он стал доставлять удовольствие: к концу смены все косточки ныли, но это была приятная усталость — после ужина так хорошо поваляться на кровати с книжкой в руке! Но мороз лишал физических сил, сковывал душевные способности и помыслы, принуждал думать лишь о себе — Лена все хуже выполняла дневные задания. Декабрь начинался, а Лена далеко откатилась от Нади, ее перегнала Валя. Лена не расстроилась, она опять становилась ко всему равнодушной, вяло двигалась, вяло ела, вяло работала, замыкалась в молчании. И по мере того, как она отстранялась от окружающего, в ней снова разгорались погасшие было воспоминания о Москве.
В декабрьскую пургу Лена обморозила щеки и ноги.:
Ветер захватил врасплох, он ослеплял жестким снегом. Работы прервали в середине дня, одна бригада за другой уходила домой. Почти все за короткую дорогу от участка к бараку пообморозились — кто пальцы, кто нос, кто щеки.
Растирая в комнате обмороженные щеки и колени, Лена вдруг спросила себя: зачем ей нужны все эти муки?
— Чего ты? — перепросила Надя, услышав ее бормотание. — Больно что ли? Поболит и перестанет.
— Нет, я так, — ответила Лена. — Знаешь, я думала: почему нам все это достается?
Надя, не поняв, посоветовала:
— Обратись к господу богу, это он придумал метели и морозы. Давно бы надо его к ответу за все безобразия, не сумел устроить землю по-хорошему.
Лена все больше удивлялась. Обо всем она думала, только не об этом. Нет, в самом деле, зачем ей понадобилось сюда поехать? Почему именно сюда? Чего она добивалась? Добилась ли она того, чего хотела? Она занималась пустяками, рылась в мелочах старой жизни, а надо было взглянуть на жизнь как бы с самолета — понять и увидеть в целом.
«Зачем? Зачем? — шептала она себе. — Нет, зачем?»
Она вспоминала споры с Николаем, их последнюю ссору. Она уехала, чтоб доказать ему — проживу и без тебя, у меня свой путь в жизни, если хочешь — пристраивайся, а не хочешь — прощай. Так ей казалось тогда. Это был самообман. Она сама не знает, где лежит ее жизненный путь — он не в тайге, скорее в Москве, в лаборатории института, откуда она бежала. Теперь она может назвать вещи своими именами, не прикрашивая их звучными фразами, — она бежала. Нет, не жизненного пути она искала для себя, а смены окружения, ей хотелось иного, чем было, она привередничала, теперь это видно ясно. Она возмутилась против своего бесправия, так ей казалось, она протестовала, это был не протест, а истерика, вот как оно оборачивается сейчас!