Когда они наконец рука об руку выходят из мастерской, сияет даже мрачный Фальконе. Наш герой, как всегда, нашел единственно верные слова, чтобы успокоить скульптора, даже немного польстить ему. Он по-братски щедро сыплет изысканными комплиментами. А заодно и себя нахваливает за острый ум и точность суждений.
— Ну а как моя малышка Мари-Анн? — Философ нежно привлекает девушку к себе, и теперь они трое стоят, тесно прижавшись друг к другу, — Почему она не приветствует меня в Санкт-Петербурге?! — шутливо возмущается наш герой, — Где мое любимое, долгожданное «чмок-чмок-чмок»?!
— Господи, мы так рады вам,
— Сделай, милая. Почему бы и нет?
— Тогда и я тоже, — вмешивается Фальконе, не отпуская руки Философа.
— Что? Оба? Мою статую? А почему бы и нет? По-моему, я заслужил.
— В наши дни кому только памятников не ставят, — бормочет Фальконе.
— Устроим соревнование между мастером и ученицей, — веселился Философ. — И тогда я решу, которая лучше. Или спросим императрицу.
— Но вы еще не видели ее.
— Увижу завтра вечером на большом приеме в Эрмитаже.
— Вы приглашены?
— Конечно, все приглашены.
— Кроме меня.
А с подмостков, незаконченный, безлицый еще Петр верхом на своем необыкновенном скакуне смотрит поверх их голов на пустую стену студии. Наступит день, когда перед взором грозного императора откроется вся Балтика. Что ж, он заслужил…
9 (наши дни)
Чуть позже. Приятный Стокгольм, цивильный и цивилизованный, остается позади, ускользает в холодный ясный вечер. Он уходит: медные шпили протестантизма, громадные гранитные палаты либеральной демократии, высокие дворцовые крыши монархии-долгожительницы отплывают прочь в густой маслянистой дымке. Мне виден стройный ствол собора Сторчюрка, где пытались, но так и не смогли похоронить Декарта; я различаю крупные современные черты кирпичной ратуши, где вручают Нобелевские премии знаменитым, но забвенным лауреатам. Я вижу изящную паутину городских автотрасс и многобашенные спальные районы на склонах холмов. Но городские постройки исчезают из поля зрения. Теперь мы видим узкие скалистые бухточки между островами из голых камней и островами, где растут деревья, на берегу стоят опрятные домики, а рядом с каждым — лодочный причал, белый моторный катер и непременно сине-белый национальный флаг, реющий над пирсом. По воде снуют парусные шлюпки, совершая что-то вроде регаты: вперед-назад, туда-сюда, во все стороны.
— Мы уже в архипелаге? — интересуюсь я у рыжеволосой шведской певуньи, благосклонно согласившейся подняться со мной сюда, на высокую и безлюдную верхнюю палубу, чтобы понаблюдать, как ускользает из виду ее родной город.
Мы стоим рядом и смотрим за борт. Багровое солнце катится к горизонту, небо со стороны Пруссии окрашивается яркой синевой, робкий сперва ветер, гуляющий по нашим лицам, понемногу усиливается. В бассейне давно нет воды, а на деревянных шезлонгах, разбросанных там и сям, — матрасов. Какой-то казак с ведром и шваброй драит палубы. В рубке на капитанском мостике стоит капитан в огромной белой фуражке и смотрит вдаль в свой гигантский бинокль, а рядом с ним — лисий профиль Ленина; вождь ощупывает нас пустым и бесстрастным взглядом.
Рыжеволосая дива вдруг берет меня за руку.
— Говорят, вы очень умный человек… — начинает она.
— Наверное, вы меня с кем-то путаете, — отвечаю я.
— Ну не важно. По крайней мере, вы профессор. Короче, расскажите мне что-нибудь про этого самого Дидро. Не хочу все время выглядеть дурочкой.
— Ладно. В двух словах так: французский философ, сын ножовщика из Лангре — это в Бургундии. Готовился стать священником, но женился на портнихе. Потом переехал в Париж, работал учителем и писал на заказ, сочинил забавный скабрезный роман «Нескромные сокровища». В тысяча семьсот семьдесят третьем году посетил Петербург. Я думаю, наша поездка как раз с этим и связана. Умер внезапно, от апоплексии, подавившись абрикосом во время обеда тридцать первого июля тысяча семьсот восемьдесят четвертого года. Написал великую книгу, которая изменила мир.
— Надеюсь, была только одна книга, изменившая мир.
— Да, «Энциклопедия». Двадцать восемь томов или около того, с сотнями статей и гравюр. Она должна была вобрать в себя все знания и все прогрессивные мысли той эпохи.
— Ей это удалось?
— Безусловно. Она стала Библией Века Разума. У читавших ее полностью изменялось понимание мира. В ней был заключен дух знания, сила философии. Власти пытались запретить ее, но это лишь добавило ей славы.