Вероятно, ни разу ещё Маша после тяжелого трудового дня так старательно и с таким удовольствием не мылась. Она терла руки, лицо, волосы душистым мылом, брызгалась водой и смеялась. Алеся поливала ей на голову теплую воду и продолжала солидно рассуждать:
— Шутки шутками, но я над этим серьезно думала. У нас в классе целый диспут был… Втянули в него преподавательниц и мальчишек, которые удивительно консервативны в этом вопросе… Сами, черти, глаз не сводят с Нины Беловой, которая лучше всех одевается, а доказывают прямо противоположное… Знаешь, о чем я мечтаю? Увидеть тебя в платье из какого-нибудь там панбархата, крепдешина или ещё какого-нибудь шина… И чтоб сшито было не нашей «мастерицей на все руки» Лизой, а действительно хорошим портным.
Маша забыла обо всех своих заботах и мучительных переживаниях. Ей было легко, радостно, приятно, точно она сбро сила с плеч тяжелый груз. Поужинав, они легля в постель, и Алеся долго читала вслух Лермонтова, читала хорошо, мастерски:
Маша, закрыв глаза, слушала как зачарованная и представляла неведомую, дивную природу и созданных поэтом необыкновенных людей. Незаметно картины воображения превратились в чудесный сон: она сама блуждала среди сказочных гор. Алеся осторожно потушила лампу.
6
Солнце только что показалось из-за сосняка. Большой пунцовый шар стремительно катился навстречу одинокой утренней тучке, которая, как бы испугавшись, что опоздала, быстро падала вниз, за горизонт, и таяла там в пламени восхода. Пламя это, проглотив тучку, постепенно бледнело.
Заблестела роса; под лучами солнца озимь и молодая трава стали алюминиево-белыми, жаркими и сухими на взгляд, только там и сям пролегли по ним ярко-зеленые мокрые дорожки — следы человека или зверя. Стадо было ещё на выгоне, коровы жадно хватали из-под изгороди траву, недовольно мычали, предприимчивые телки забирались в посевы. Кричали пастухи, щелкали кнутами. Птицы радостно приветствовали новый день: звенели в вышине жаворонки, суетились у скворечен в садах и над крышами скворцы и неутомимо летали — то высоко в небе, то над самой землей — быстрые ласточки.
Из труб подымались к утреннему голубому небу почти прозрачные столбики дыма: хозяйки топили печи наскоро, сухим хворостом.
В Добродеевке в этот утренний час на колхозном дворе уже толпился народ; колхозники, получив от бригадиров наряды, группами и поодиночке направлялись в поле. Но в Лядцах на улице было ещё пусто, только заспанные девчата бежали с ведрами к колодцам.
Один только человек работал — Шаройка, Правда, не в одиночку, а вместе со всей семьей — сажали картошку за своей хатой в молодом саду, в котором вишни и там и сям разбросанные яблоньки уже стояли в белой пене густого цветения. Сам Амелька пахал, старая Ганна проворно раскидывала свежий, видно только что вывезенный из хлева, навоз; Полина, заспанная, злая, небрежно кидала в борозду картошку и то и дело вытирала о цветистый фартук испачканные землей руки. Шаройка, проходя мимо, недовольно косился на дочь и, наконец, не выдержал, просипел:
— Ты ровней кидать можешь? Интеллигенция!
Конь шел довольно быстро, но Шаройка все время шепотом, точно украдкой, сердито подгонял его, дергал вожжи:
— Но-о, ты! Чтоб тебя волки разорвали!!
Послав колхозному коню такое «приятное» пожелание, он озирался по сторонам. И вдруг, оглянувшись, он даже вздрогнул и выпустил ручки плуга: в трех шагах от него, опершись на плетень (мимо его усадьбы проходил к речке переулочек, который Шаройка всегда проклинал), стояла Сынклета Лукинична.
— Доброго утра, сосед.
— А-а, — протянул он вместо ответа на её слова и схватил вожжи. — Тпрру-у! Чтоб тебя… Доброго здоровьечка, Лукинична, доброго… А утро—душа поет…
— Оно так… Особливо за работой. Шаройка завертелся, как пойманный вор.
— Да тут, видишь ли, пара соточек… Дай, думаю, покуда на колхозную работу… Потому днем, понимаешь, дохнуть некогда… Ведь лопатой — сколько спину гнуть, а так — десять минут, и мой руки…
Сынклета Лукинична смотрела на него сурово, в упор, и он прятал глаза — глядел под ноги, чистил кнутом плуг.
— Что ты мне, Амелька, зубы заговариваешь! Добрых два часа уже работаешь и ещё вон на сколько хватит… Пара соточек!..
— Два часа?! — Шаройка, до этого говоривший чуть не шепотом, закричал удивленно, с возмущением — Это тебе, Лукинична, не иначе, как злые языки нашептали, потому сама ты такой несправедливости сказать не могла. Да два часа назад ещё темно было… Темно, брат, темно…
— А ты от темна и пашешь, — сурово ответила женщина. Шаройка оглянулся на жену и дочь, стоявших поодаль возле мешка с картошкой, и махнул рукой.
— Э-э, от темна, так от темна… Людей не переспоришь… И я не краду… Нет. На своем работаю. А на лошадь я получил разрешение от Максима Антоновича. — И неожиданно совсем другим голосом — ласковым, дружеским — спросил: — Спит ещё хозяин?
— Спит.