Образ линии, прикинувшейся витой и ломкой, а на деле прямой, как стрела, отлично служит метафорой сказительского искусства. Искусство это не вымирает, но еще не скоро явится в такой красе, какой его дарила Карен Бликсен. Высокое рожденье в самом уютном из королевств Европы, сменившись диковатым африканским житьем, открыло ее тем ветрам, какие в западном мире уж давно не веют. У героини самого странного рассказа во всем сборнике — «Медведь и поцелуй» — только и общего с Арлекино и Анной, что женская древняя сила; она — крошечная финка, жена великана-отшельника. «Во всем саамском, в кожаной куртке, в кожаной шапочке, в саамской обувке, она держалась прямо, как пробка в горлышке бутылки, и было непонятно, где у нее талия, положенная всякой женщине, так что им припоминалось выраженье капитана — „баба-с-пальчик“. …Но это, без сомненья, был тот пальчик, который жмет на спусковой крючок». Трое, высадившись на берег поохотиться, набредают на ее уединенный дом, который муж-великан сам построил и украсил затейливой резьбой. Супруги угощают пришельцев крепким кофе и направляют в горы, где живет медведь, известный всей округе. Те возвращаются на склоне дня ни с чем, и крохотная баба-с-пальчик вдруг дарит одному из охотников свой поцелуй. Смысл рассказа, написанного в пятидесятые годы, сперва по-датски, ускользает даже от самих героев, когда те берутся обсуждать случившееся. Быть может, и для автора это не совсем рассказ, скорей идеограмма мира: с одной стороны, медведь, и поцелуй — с другой; пустая охота, но избыточная резьба; а в центре, между всех этих противоположных сил (любовь, жестокость, искусство, авантюра) — провал, бездна, глубокий ров, через который канатоходец-автор не перекинул своего каната, — неприкрашенная пустота, зияние бессмыслия.
Вода, вода морская, «холодный, алчный, извечный враг людей», как доказывается дивным «Потопом в Нордернее»[74], неизменно вдохновляла Исака Динесена — зеленая тень вокруг уснувшей лодки, скалы, заглядевшиеся на свой дрожащий очерк в дремучей черноте, и «благородно распрямленная линия горизонта: светлая на светлом» — волны, волны моря качаются и по рассказам «Карнавала». И наша человеческая жизнь уже кажется нам островом, как островом ведь кажется и Дания, и под давленьем изначальных, древних сил вымыслы, пусть легкие, воздушные, уже не кажутся игрушечными. Сложность их проста, как прост кристалл, и тьма, притаившаяся за первобытным племенным костром, все время нам мерещится за спиной сказителя. «Если сказитель остался верен, неуклонно верен, сказу, здесь, в конце, пусть говорит молчанье».
Трумен Капоте
Исак Динесен
© Перевод с английского Елена Суриц
Рунгстед — приморский городишко на береговой дороге между Копенгагеном и Эльсинором. Среди путешественников XVIII века это ничем другим не замечательное место славилось услугами своего постоялого двора. Двор, хоть давно не привечает кучеров с их седоками, знаменит по-прежнему: здесь живет первейшая гражданка Рунгстеда, баронесса Бликсен, она же Исак Динесен, она же Пьер Андрезель.
Баронесса, весом с перышко и хрупкая, как украшенье из ракушек, принимает посетителей в изысканно-пустынной гостиной, где сонно посапывают псы, где топится камин и кафельная печь и где хозяйка, словно сойдя со страниц одной из собственных «Фантастических историй», кутается в ощетиненные волчьи шкуры и английский твид, утопив стопы в меху, икры, тонкие, как ножки цапли, обтянув шерстяными рейтузами, а шею, которую можно бы легко продеть в кольцо, обмотав сиреневыми зыбкими косынками. Время ее истончило — живую легенду, прошедшую через такое, что закаленному мужчине впору: в упор стреляла в атакующих львов и разъяренных буйволов, управляла африканской фермой, пролетала над Килиманджаро на опасных, хлипких первых самолетах, врачевала туземцев; время, иссушив, свело ее к самой сути — так виноград становится изюмом, розовым маслом — роза. Мгновенно, даже если вам неизвестно ее досье, вы понимаете, что перед вами la vraie chose[75], подлинная личность. Такое лицо — все складчатое, каждой складкой излучающее гордый ум, всепонимающую жалость, она же мудрость, — кому попало не дается, да и глаза такие — тлеющие угли, глубоко сидящие, как бархатистые зверьки в норе, — вот уж не могут выпасть на долю заурядной женщине.
Если вас пригласили к чаю, то под этой маркой баронесса вас накормит до отвала: сначала херес, потом разгул печений и варений, холодные паштеты, прозрачнейшие блинчики с духом апельсина. Но хозяйка с вами не разделит трапезы, нет, ей нельзя, здоровье не позволяет, она вообще ничего не ест — не пьет, ну, одну устрицу, пожалуй, одну клубничнику, бокал шампанского. Зато она говорит. Как большинство художников и, уж конечно, как все старые красавицы, она настолько сосредоточена на себе самой, что себя предпочитает всем прочим предметам разговора.