Как-то ты живешь теперь? Здорова ли? И бывают ли вечеринки? Приезжали ли к нашим темнолесским девкам сваты? А может, кто-нибудь из наших парней высватал себе кого? А к Банадысевым прясть ходить тебе не советую: их батрак мне очень не понравился,— такой грубиян. И меня удивляет, что ты так любишь танцевать с ним польку. Разве мало парней получше? Но ты не подумай чего такого, это я только так, потому что я же должен теперь заботиться и о тебе и под своей защитой вести тебя по жизненному пути среди всяких врагов. А люди, если смеются — пускай смеются, никому ведь не запретишь смеяться. Но знай, Лёксочка, что ты у меня одна, моя первая и последняя... Лучше тебя не найдется для меня во всем белом свете! Не грусти, прошу тебя,— что сказал, про то не забуду, вот только школу окончу, уже недолго осталось.
В этом заказном письме я посылаю тебе марку. Бумагу купишь в лавке у Менделя в Телепеничах. У него же и напиши письмо,— сама, чтобы никто не знал. Адрес напишет тебе Этка, его дочка. И письма мои будет передавать она, потому что я буду писать на ее имя для передачи тебе. А девчатам ты ничего не говори. И моего письма Этке читать не давай, а читай сама, я пишу так, что ты должна все разобрать.
Ну, а затем оставайся здоровенькая, мой цветочек, моя ягодка. Целую тебя, Лёксочка, изо всех сил. Обняв шейку, жалею, милую во всю силу. Люблю тебя, люблю! Лёксочка любимая! Лёкса, Лёксочка!
Так писал Лявон в тот самый день, первый по приезде из Темнолесья, когда и Ромашкин с ребятами над ним потешались, и Дуб-Дубович тяжко язык его родной оскорбил, и фон Зайонц двойку по химии влепил, а вечером извела любовная тоска. И все же не считал тогда Лявон, что тот день, 12-го января, несчастливый для него день.
А хитрый, мудрый змей, что сидит в самой глубине души, пытался-таки нашептать неопытному парню: «Ой, Лявон, Лявон! Сколько бед ты уже принял за один только день из-за любви своей. Так уж хоть сегодня ты ей не пиши... повремени малость, поразмысли. А то ведь, братец, от счастья до несчастья очень близко... А ну как она сама не разберется и покажет твое письмо кому-нибудь?..»
И корил себя Лявон за такие нехорошие мысли, а они, словно знак эгоистичной природы и дурного воспитания, сами, помимо воли, лезли в голову. Гнал их, как постыдную непристойность, как то, что портит нового, лучшего человека, как то, чего не должно быть у идейного и честного человека...
А проклятый мудрый змей нашептывал: «Неужто ж ты таким молодым женишься? Это ж тебе не кислая фосфорно-кислая соль...»
И хотелось писать еще, чтобы, выписавшись на бумаге — закрепить еще надежней все то, что защищало его взгляды, что указывало ему путь по жизни.
Насмешливый мой Максим, мой дорогой товарищ!
Поздравлять тебя с Новым годом в этом письме не буду, потому что послал тебе открыточку из Темнолесья. Дошла она или нет?
Как жилось мне в нашем глухом углу, писать не хочется,— сам хорошо знаешь, как я там живу, когда приезжаю из школы.
Знаешь... Нет, братец, насмешливый мой Максим, не догадаешься, что стало с твоим Лявоном: он теперь совсем другой человек!
Я теперь и сам удивляюсь, как это я мог раньше, в прошлые годы, и даже немного еще и в нынешнем, просидеть в своей хате все рождество, никуда не высовывая носа? Бывало, в церковь не езжу,— хотя и не хочется обижать этим набожных родителей,— ибо современная вера — обман; у родни своей не бываю, потому что родня моя — с рабскими взглядами, видит во мне будущего пана и неприятно этим выставляется; на гулянки не хожу, потому что что я там найду? — тупых девок, забияк-парней, брань и всякую срамоту, карты, мерзкое зубоскальство, насмешки над моими словами о лучшей, совсем другой жизни; за дровами с отцом и то неохота, потому что ложкой горя не накормишь; и так далее и так далее... Валяюсь себе недели три с книжкой в гордом одиночестве и гашу молодые, здоровые порывы горькими рассуждениями: «Такая вот доля мужицкого сына из деревни, который пошел учиться». Варюсь в собственном соку, не видя выхода...
Вот была философия!
Краснею сейчас: какой же я балбес был!
И только одно злое утешение у меня: один ли я таким удался? Много у нас таких балбесов. И ты, насмешливый Максим, и ты... Помнишь? Сейчас, живя в иных условиях, забыл, может, о том? Сейчас за своими широкими взглядами моих маленьких, узеньких, крестьянско-белорусских может, и не увидишь? Эх, о многом хотел бы потолковать с тобой.
Я возродился! У меня новая платформа... Только, Максим, не смейся, что я еще очень молодой и что еще ученик. Помнишь, ты и сам бросался в разные стороны.
Итак, я возродился!
А все знаешь кто? — Одна темнолесская девочка... Только ты не смейся: но я, кажется, влюбился... и все.
Ближе, ближе — посидел я с ней, поговорил,— какая славная девочка! Как я раньше этого не видел? Сам себе задурил голову книжками, так разве что потому.