– Когда у нас за плечами будет газетное выступление, легче пробить фильм.
– Вы не простились с этой идеей? И готовы пожертвовать тем, что из фильма уйдет эксклюзив, а перейдет в печатную продукцию?
– Эксклюзив мы добудем, у нас в запасе, по крайней мере, два таинственных года войны, которые я надеюсь расшифровать, а так ни шиша – ни эксклюзива, ни фильма.
Меня не надо было уговаривать. Я мечтала о публикации. Меня надо было уговаривать. Я стеснялась этой мечты. Четко выраженный здравый смысл Лики против моей невнятицы – это был сильный ход. К тому же, приключилось нечто, раскалившее плиту под моей готовкой докрасна.
Облянский-Облов, давно забывший свое неубедительное журналистское начало ради убедительного административного продолжения, выступил на страницах отчасти руководимой им газеты в качестве автора. Он разводил манной каши на киселе, рисуя образ бескомпромиссного художника, воевавшего за гуманизм против фашизма, как на войне, так и в мирной жизни, противопоставляя его высокую нравственность моей низкой безнравственности. Он не постеснялся даже привести пример из собственных кратких взаимоотношений с Окоемовым, когда тот зачем-то позвонил в газету, а после не перезвонил, а потом бросил трубку, когда Облов повел себя как раз не вполне доблестно, за что нынче тускло каялся. Подпустив плоско выраженного ностальгического лиризма, отдающего гнильцой, о прежних доблестных временах, в какие и я, по его признанию, виделась ему исполненной доблести, он горевал о временах нынешних, когда манок сенсации и спекуляции погубил многих, казавшихся ему прежде порядочными, типа меня. Он заходил и заходил с этого, казалось бы, болезненного для моей репутации боку. Однако повторы прежних обвинений в мой адрес, на сей раз упакованные в липкую лирическую обертку, оказались не по мою душу. Душа затрепетала при чтении финальных абзацев.
Я набрала номер Лики и зачитала ей.
Абзац номер раз: «Жена (не хочу говорить – вдова) Василиса Михайловна задумала памятник без лица».
В этом месте я вскрикнула раньше, Лика сейчас, позже вскрикнет редактор журнала, к которому я приду.
Абзац номер два: «Окоемов свой облик не тиражировал. Если кто-нибудь пытался его фотографировать, закрывал лицо руками или поворачивался спиной. Одна из многих странностей его натуры».
В этом месте следовал второй вскрик.
Абзац и вскрик номер три:
«Василиса Михайловна – не скульптор, она не могла знать, какой памятник нужен, знала, какой не нужен».
– Памятник без лица?! – поразилась Лика. – Нет слов.
Возможно, Люсичка хотел выразиться в том смысле, что вдова заказала плиту, или стелу, или прямоугольное надгробье, но, со свойственным ему косноязычием, выразился так, как выразился. Бессознательный прямой звук пробился сквозь.
67
Поздняя осень сидела на скамье третьей между нами. Красивость явилась непрошенной – убогая троюродная сестра красоты, разлитой в воздухе. День был луковичный. Бывает такой золотистый лук, с сияющей тонкой кожицей, сладкий, как яблоко, – так золотился сладкий день.
Я волновалась, но держала себя в руках. Василиса представлялась мне менее масштабной. Я, должно быть, забыла ее истинные размеры. В длинном фиолетовом макинтоше с широкими немодными плечами и высокими немодными буфами, в такого же цвета шляпе с большими полями, она смотрелась причудливо. Стиля в ее наряде не было, но был характер. Губы показались густо накрашенными, приглядевшись, я заметила, что в перерывах между затяжками папиросы она покусывает их сильными прокуренными зубами, потому рот отсвечивал тем же фиолетовым.