Почему она так много рассказала Поркепику? По ее словам, она боялась, что их отношения закончатся, что Мелани может уйти от нее. Яркий мир сцены, слава, похотливое внимание мужской части аудитории – проклятие многих любовных союзов. Поркепик пытался утешить ее как мог. Он не питал никаких иллюзий, знал, что любовь преходяща, и оставлял мечты о вечной любви своему соотечественнику Сатину, который все равно был идиотом. С печалью в глазах он посочувствовал ей. Да и что еще он мог сделать? Выразить свое нравственное возмущение? Любовь есть любовь. Ока проявляется в странных перестановках. Для этой бедной женщины любовь стала мукой. Стенсил лишь пожимал плечами. Пусть будет лесбиянкой, пусть превратится в фетиш, пусть умрет – все равно она чудовище, и он не станет ее жалеть и проливать слезы.
Наступил день премьеры. О том, что случилось в тот вечер, Стенсил мог узнать из полицейских отчетов да из историй, которые до сих пор рассказывают старики из Butte [266]. Даже когда музыканты в оркестровой яме начали настраивать инструменты, зрители в зале продолжали громко спорить. Постановка так или иначе приобрела политическое значение. Ориентализм – который в те годы пользовался особой популярностью в Париже, проявляясь в моде, музыке, театре, – заодно с Россией связывался с международным движением, стремившимся уничтожить западную цивилизацию. Всего шестью годами ранее парижская газета могла выступить с призывом поддержать автопробег из Пекина в Париж и в ответ получить содействие от всех стран между Китаем и Францией. Теперь же политическая ситуация была куда более мрачной, в результате чего, собственно, в тот вечер и вспыхнул переполох в театре Винсена Кастора.
Едва начался первый акт, как антипоркепикистская фракция принялась выражать свое негодование свистом и непристойными жестами. Сторонники композитора, уже окрестившие себя «поркепикиетами», пытались заткнуть им рот. Кроме того, среди зрителей была и третья сила – те, кто просто хотели спокойно насладиться представлением и потому стремились заглушить, предотвратить или утихомирить вес споры. В итоге началась трехсторонняя свара. К первому антракту она достигла апогея, близкого к полному хаосу.
За кулисами Итагю и Сатин что-то орали, будучи не в состоянии услышать друг друга из-за шума в зрительном зале. Поркепик сидел один в углу и невозмутимо пил кофе. Выскочившая из гримерной балерина остановилась, чтобы поболтать с ним.
– Вы слышите музыку?
– Не совсем, – призналась она.
– Dommage [267]. Как там себя чувствует Ля Жарретьер? – Мелани знает свою партию назубок; отлично чувствует ритм и вдохновляет своим примером всю труппу. Танцовщица не скупилась на похвалы: «Новая Айседора Дункан!» Поркепик пожал плечами, скривил недовольную гримасу. – Если у меня когда-нибудь снова появятся деньги, – сказал он скорее самому себе, нежели своей собеседнице, – то я найму оркестр и балетную труппу, чтобы поставить «L'Enlevement» исключительно для собственного удовольствия. Только для того, чтобы как следует оценить это произведение. Вполне возможно, что я тоже буду свистеть. – Они печально улыбнулись друг другу, и девушка упорхнула на сцену.
Второй акт был еще более шумным. Лишь к концу вниманием нескольких серьезных зрителей полностью завладела Ля Жарретьер. Когда музыканты, потея от волнения, по мановению дирижерской палочки заиграли заключительную часть – «Принесение девственницы в жертву» – мощное, неторопливое семиминутное крещендо, которое, казалось, достигало всех возможных пределов диссонанса, всех тональных оттенков и (как на следующее утро выразился критик в «Фигаро») «музыкального варварства», во влажных глазах Мелани как бы возродился изначальный свет и она вновь стала тем нормандским живчиком, какой ее помнил Поркепик. Он придвинулся поближе к сцене, не спуская с Мелани почти влюбленных глаз. Апокриф гласит, что в тот момент он поклялся никогда больше не прикасаться к наркотикам и не посещать Черные Мессы.
Двое танцовщиков, которых Итагю называл не иначе как «голубыми монголами», появились на сцене с длинным шестом, зловеще заостренным с одного конца. Музыка, звучавшая тройным форте, перекрывала гомон зрителей. В зал вошли жандармы, безуспешно пытаясь восстановить порядок. Сатин, положив руку на плечо Поркепика, подался вперед, весь дрожа от волнения. Эта сцена была придуманной им хореографической изюминкой всего спектакля. Идею он позаимствовал из одного описания резни американских индейцев. Еще два монгола вывели на авансцену коротко остриженную извивающуюся Су Фень, остальные всадили шест ей в промежность и медленно подняли над головами причитающих служанок. Вдруг одна из механических кукол-служанок как очумелая заметалась по сцене. Сатин заскрежетал зубами. «Чертов немец, – простонал он, – эта дрянь отвлечет внимание зрителей». По его замыслу, Су Фень, вознесенная ввысь на шесте, должна была продолжать танец, сосредоточив все движения в единственной точке пространства – высшей точке и кульминации всего действа.