На этот раз было не так. Все вдруг встало на свои места: будто произошел великий космический всплеск, от которого ясное небо и каждая песчинка, каждая колючка на кактусах, каждое перышко парящих над головами стервятников и каждая невидимая молекула раскаленного воздуха неприметно сдвинулись, в результате чего этот чернокожий и он (Фляйше), а также он и каждый негр, которого ему предстояло убить в будущем, встали друг против друга, симметрично, словно для парного танца. В конечном счете смысл происходящего был иным, отличным от смысла рекрутского плаката, фрески в церкви, прежнего уничтожения туземцев, – увечных и спящих сжигали прямо в хижинах, детей подбрасывали и ловили на штыки, к молодым девушкам подходили с уже восставшим членом, их глаза туманились в надежде на удовольствие или, скорее, на лишние пять минут жизни, но им прежде пускали пулю в голову и лишь потом насиловали, разумеется предварительно дав понять, что им этого не миновать; новый смысл не имел ничего общего с приказами и распоряжениями фон Троты, отличался от сознания собственной важности и сладостно-бессильной апатии, всегда сопутствующих выполнению военного приказа, который доходит до тебя профильтрованным, как весенний дождь, через множество различных слоев; отличался от смысла колониальной политики, международного очковтирательства, надежды на карьеру в армии или обогащение за ее счет.
Смысл теперь имели только отношения между уничтожителем и уничтожаемым, а также связующее их действие. Раньше ничего подобного не было. Однажды, возвращаясь с фон Тротой и его штабными офицерами из Вармбада, они увидели старуху, которая выкапывала дикий лук на обочине дороги. Один из кавалеристов, парень по имени Кониг, соскочил с коня и пристрелил старуху; но прежде, чем нажать на курок, он приставил дуло ей ко лбу и сказал: «Я тебя убью». Она подняла на него глаза и ответила: «Благодарю тебя». Ближе к вечеру их взводу досталась девушка-гереро, лет шестнадцати-семнадцати, и хозяин Тигровой Лилии оказался в очереди последним. Когда он ее поимел, то на секунду заколебался, чем воспользоваться – саблей или штыком. Она лишь улыбнулась, показала на оба орудия смерти и начала медленно елозить бедрами по пыли. Он использовал и то и другое.
Когда он обнаружил, что каким-то образом вновь вознесен на кровать, в комнату въехала Хедвига Фогель-занг верхом на бонделе, который полз на четвереньках. На ней было лишь черное трико, а волосы распущены.
– Добрый вечер, бедняжка Курт. – Подъехав на бонделе к самой кровати, она спешилась. – Можешь идти, Тигровая Лилия. Мою лошадку назвали Тигровой Лилией, – с улыбкой сообщила она Мондаугену, – за ее гнедую масть.
Мондауген попытался поздороваться, но был слишком слаб, чтобы говорить. Хедвига выскользнула из трико.
– Я подкрасила только глаза, – декадентским шепотом сообщила она, – а мои губы окрасятся твоей кровью, когда мы будем целоваться.
И занялась с ним любовью, Мондауген старался хоть как-то реагировать, но слишком ослаб от цинги. Сколько времени это продолжалось, он не знал. Казалось, несколько дней кряду. Освещение в комнате менялось, Хедвига возникала одновременно повсюду в том черном атласном круге, до которого сузился мир: то ли она была неистощима, то ли Мондауген утратил ощущение времени. Они как будто пребывали в коконе, сплетенном из белокурых волос и сухих повсеместных поцелуев; возможно, раза два она призывала на подмогу чернокожую девушку.
– Где Годольфин? – вскричал он.
– Она увела его к себе.
– О, Боже мой…
Чувствуя временами полное половое бессилие, а временами возбуждение несмотря на слабость, Мондауген сохранял нейтралитет: он не получал удовольствия от ее стараний и не беспокоился о ее мнении по поводу его сексуальной силы. В конце концов Хедвига разочаровалась. Курт понял, к чему она стремилась.
– Ты ненавидишь меня, – нарочито вибрирующим голосом сказала она, и у нее неестественно задрожала губа.
– Я еще не поправился, и мне надо восстановить силы.
Через окно в комнату проник Вайсман с челкой, расчесанной надвое, в белой шелковой пижаме и в лакированных бальных туфлях. Вероятно, решил украсть еще один рулон. Громкоговоритель что-то пронзительно заверещал, будто рассердившись на него.
Затем в дверях появился Фоппль с Верой Меровинг; взяв ее за руку, он весело запел на мотив вальса: