Лавочка прикрыта.
– Можно считать, это ваше последнее слово, господин Чумаков?
– Именно так. Платите за аренду, иначе – санкции.
Пришлось посылать на башню взвод ОМОНа. Чумакова повязали – с купчей в одной руке и с монтировкой в другой. Сопротивления он, в сущности, не оказал и помяли его больше для проформы: сломали руку и отбили почки. Впоследствии, при переводе с места на место (психушка, тюрьма, КПЗ), с ним тоже обращались в щадящем режиме, ибо он был спокойным, тихим сумасшедшим с философским уклоном – сказались полученные до приватизации высшее образование и научная степень. Но все же за долгие месяцы принудительных скитаний от него в натуре мало что осталось от прежнего: самостоятельно передвигался с трудом, мочился под себя, оглох, один глаз выбит, другой затек сиреневой опухолью, да и мудрости у него поубавилось: твердил, как попугай, две заветные фразы: "Бенукидзе, значит, можно, а мне нельзя, да?"; и вторая, почерпнутая из классической литературы: "Правда себя окажет, надо только потерпеть".
Очутившись в камере, Мышкин спихнул с нар чье-то тряпье и улегся на спину, с расчетом подремать. Тут же к нему подполз чумовой приватизатор.
– Харитон Данилович, а, Харитон Данилович?
– Чего тебе, Гена?
– На допрос водили?
– Да вроде того.
– Про меня замолвили словечко?
– Замолвил, Гена, обязательно замолвил.
– И чего ответили?
– Перспектива хорошая. Если не врут, к Ельцину бумага пошла.
– Я же говорил, – в восторге прошептал приватизатор. – Я же всегда говорил: правда себя окажет. Не может того быть, чтобы не оказала. Спасибо вам великое, Харитон Данилович.
– Не за что, Ген.
Алкаши дрыхли, постанывая и ухая, сбившись в причудливый ком. От них тянулся прогорклый, едкий запах.
С другого бока подкатился к Мышкину дед Мавродий.
– Покурить не желаешь, князь?
– У тебя есть?
– А то… – старик ловко скрутил цигарку из газетной бумаги. На вид ему лет восемьдесят – девяносто: седенький пушок на тыквочке, хлипкое тельце, но глаза цепкие, пристальные, как у старой змеи.
– Ты человек знающий, князь… Полагаешь, чего за велосипед дадут?
– В районе десятерика.
– Почему так много?
– Время такое, дед. Чем меньше украдешь, тем больше дадут. Возьмешь миллион, наградят орденом.
Старик не огорчился, прикинул:
– Десять лет плюс к моим – раньше ста не выйду.
Да-а, оказия… Ведь не для себя брал. Правнучек Михрюта весь извелся, у других у всех есть велики, у него нету. Ну уж что, думаю, пусть прокатится хотя бы за ограду. Тут и накрыли. Как думаешь, учтет суд, что не для себя?
– Навряд ли. Если бы "мерседес" угнал, тогда учли бы.
– Понятно… Тебе-то самому что грозит?
– Ничего. Отпустят сегодня. Я человека порешил, в этом преступления нет.
Подремать ему не дали, но хоть покурил. Вскоре пришел сержант, растолкал алкашей, нещадно пиная их ногами, и увел на работу. Следом другой сержант приволок бачок с обедом, который одновременно являлся и ужином: кормили раз в день, на ночь еще наливали по кружке кипятка с какой-то ржавчиной, обозначавшей чайную заварку. Сержант кинул в алюминиевые миски по черпаку горячей пшенной каши, приправленной маслом машинного цвета и запаха. Выдал на троих буханку черняги.
Мышкин снял ботинок и достал из носка смятую денежную купюру пятидесятидолларового достоинства.
– Принеси, соколик, жратвы нормальной и бутылку беленькой.
Сержант сказал: "Будет сделано", – и подмигнул Мышкину.
Значение этого подмигивания Мышкин понял минут двадцать спустя, когда в камеру втолкнули нового постояльца – парня лет двадцати шести – двадцати семи, в кожане, в каучуковых мокасах пехотного образца, с острым и наглым, как у коршуна, лицом. Глаза у парня словно затянуты слюдяной пленкой: ничего не выражают. Мышкину не потребовалось смотреть на него два раза, чтобы уяснить, зачем он пришел. Они с дедом и приватизатором только что разделали на газетке жареную курицу, порезали помидоры и собирались приступить к трапезе.
– Садись, милок, – пригласил Мышкин. – Присоединяйся. За что тебя?
В любом застенке есть добрый обычай: новичок делится своей бедой. В зависимости от поведения и чина его либо прописывают, либо сразу отводят подобающее его положению место. Но последнее – редко, чаще – прописывают. Невинное, но жестокое развлечение для ветеранов-сидельцев.
– Пустяки, – ответил парень, присаживаясь на нары. – Врезал одной падле по сопатке, вот и замели.
– И на скоко? – полюбопытствовал дед Мавродий.
– Чего на скоко?
– Скоко нынче дают за буйство?
– Скоко попросишь, стоко и дадут, – нехорошо усмехнулся вновь прибывший. Заметил бутылку водки, – Ну-ка, ребятушки, дайте глотку промочить.
– Промочи, промочи, – разрешил Мышкин.
Парень поднял бутылку, разболтал, запрокинул голову и толстой струей влил в себя чуть ли не половину содержимого. Красиво получилось. Как в кино.
Торопится Алихман, подумал Мышкин. Телка прислал. Парень, как вошел, ни разу на него не взглянул. Тоже прокол. Так серьезные дела не делаются.
Уже без спроса новичок схватил самый аппетитный кусок курицы и начал методично жевать, рыгая и цыкая зубом. Дед вопросительно посмотрел на Мышкина.