Здания в порту, такие стройные, знакомые со школьных времен, показались ей чужими и грязными от морской соли. У самой пристани она села на автобус, такой же древний, как был в ее школьные времена, забитый бедняками и гремящий музыкой из радиоприемника на карнавальной громкости, но в тот удушливый полдень ей было там неудобно, как никогда раньше, и впервые мешала мрачность остальных пассажиров и исходивший от них запах коровника. С детства родные крикливые ряды городского рынка, по которым всего неделю назад она гуляла с дочерью совершенно беззаботно, внезапно потрясли ее так же, как улицы Калькутты, где бригады мусорщиков на рассвете колотили палками лежавшие вдоль тротуаров тела, чтобы узнать, кто спит, а кто умер. На площади Независимости она увидела конную статую Освободителя, установленную тридцать лет назад, и впервые обратила внимание, что конь стал на дыбы, а шпага воздета к небу.
Войдя в дом, она испуганно спросила у Филомены, что такого случилось, что птицы в клетках не поют, а с внутренней террасы исчезли горшки с амазонскими цветами, висячие папоротники и гирлянды синих вьюнков. Филомена, вечная служанка, напомнила, что растения переставили в патио подышать на дожде, как она сама распорядилась перед отъездом. И все же ей потребовалось несколько дней, чтобы понять, что изменился не мир, а она сама: она всегда шла по жизни, не присматриваясь, и только в тот год, после возвращения с острова, стала видеть ее сквозь осуждающие очки.
Она не вполне осознавала причину перемен, но они явно были связаны с двадцатидолларовой купюрой, лежавшей на сто шестнадцатой странице ее книги. При виде купюры она испытала невыносимое унижение, и оно не проходило и не давало ей ни минуты покоя. Сначала она заплакала от ярости: она даже не знала, кто этот мужчина, которого следовало бы убить за то, что он испоганил ее воспоминание о счастливом приключении. Во время плавания на пароме она примирилась с собой в том, что касалось самого акта без любви, поскольку для собственной совести определила его как личное дело только двоих людей — ее и мужа, — но не могла справиться с неприятными мыслями о купюре, которая огнем жгла не столько ее бумажник, сколько сердце. Она не знала, то ли вставить ее в рамочку как трофей, то ли уничтожить и тем самым перечеркнуть недостойный эпизод. Ясно было одно: тратить ее неприлично.
День окончательно испортился, когда Филомена сказала, что ее муж еще не вставал, хотя уже пробило два. Она не могла припомнить ничего подобного, кроме разве тех суббот, когда они кутили ночь напролет вместе и потом отлеживались в постели все воскресенье. Муж мучился головной болью. Шторы он оставил открытыми, и ослепительный дневной свет лился в спальню. Она задернула шторы и собралась подбодрить несчастного ласковым словом, как вдруг у нее промелькнула мрачная мысль. Опрометчиво она задала вопрос, которого так боялась сама:
— Можно узнать, где ты был вчера вечером?
Он удивился. Такого вопроса, столь частого даже у счастливых пар, в их доме раньше не слышали. Так что, скорее развеселившись, чем обеспокоившись, он парировал: «Где или с кем?» Она насторожилась: «Что ты имеешь в виду?» Но он не принял вызова и рассказал, что отлично сходил послушать джаз с Микаэлой, их дочерью. И тут же сменил тему:
— Кстати, ты мне даже не рассказала, как у тебя прошло.
Она с тревогой подумала, что ее неуместный вопрос мог раздуть пепел каких-нибудь старых подозрений. Сама эта мысль привела ее в ужас. «Как обычно, — соврала она. — Ночью в отеле отключили свет, а утром в душе не было воды». Так что она приехала немытая, в двухдневном поту. Но море было тихое и прохладное, и даже получилось подремать на пароме.
Муж выпрыгнул из постели в трусах — он всегда спал в трусах — и пошел в ванную. Он был крупный, спортивный и непритязательно красивый. Она отправилась за ним следом, и в ванной они продолжали разговаривать — он из душевой кабинки, скрытый клубами пара, она сидя на крышке унитаза, как разговаривали молодоженами. Она снова подняла тему неуправляемой дочери. Ее звали Микаэла, как похороненную на острове бабушку, и она вбила себе в голову, что должна стать монахиней, хотя пока что крутила любовь и до утра где-то шлялась с виртуозом-джазистом чуть старше ее самой. Мать этого не понимала, не говоря уже о том, зачем зазывать собственного отца в кабак, полный укуренных музыкантов. Муж беззаботно пошутил:
— Уж не ревнуешь ли ты меня к нашей дочке?
Ей было бы легче сказать — да, но она вовремя поняла, что сегодня не лучший день для споров во время легкой любовной беседы в ванной. Он, намыливаясь, начал напевать фортепианный концерт Грига и вдруг повернулся к ней.
— Иди ко мне.
У нее нашелся единственный повод для колебаний, правда, повод весомый для кого-то столь щепетильного, как она.
— Я со вчерашнего дня не мылась, — сказала она. — От меня несет псиной.
— Тем более, — ответил он. — Вода — чистое наслаждение.