Миха в ответ довольно зареготал. Он уже забыл, что собирался чинить заглохший мотор, и теперь с ожиданием смотрел на своего кореша.
На взгляд Сергея, ни место, ни ситуация совсем не подходили для этого. Да и воспоминания о том, как он напился до бесчувствия на Проспекте в компании сталкеров, были ещё слишком свежи в памяти. Он уже собрался отказаться, но тут Вольтер неожиданно спросил:
— Что это у вас?
— Коньяк, — ответил бритоголовый и, сам того не подозревая, попал в точку.
Учёный изумлённо вытаращил глаза:
— Настоящий коньяк?!
— Не совсем, — уклонился от прямого ответа бритоголовый. — Настоянный. Да чё рассказывать, ты лучше попробуй, — и он протянул Вольтеру фляжку. Тот взял её, осторожно понюхал и, приложившись губами к горлышку, сделал большой глоток.
— Необычный вкус, — вынес он вердикт, прислушавшись к ощущениям. — Самогон на травах?
— А ты рубишь, папаша! — заулыбался бритоголовый, а его кореш снова довольно оскалился. — Может, ещё отгадаешь, на каких?
Вольтер снова приложился к фляжке. Бритоголовому даже пришлось остановить его.
— Харэ, папаша! Не увлекайся. Пацану оставь.
— Я не хочу, — попробовал отказаться Сергей, но бритоголовый проявил настойчивость.
— Нехорошо отказываться, парень, — покачал он своей шишковатой головой. — Ни тебе, ни нам удачи не будет. И потом, коньяк радиацию вымывает. Вдруг ты без него помрёшь. Что мы тогда с твоим трупаком делать будем?
Оба перевозчика дружно заржали, и Сергей, чтобы прекратить эти идиотские шуточки, забрал у Вольтера фляжку и сделал несколько быстрых глотков. Вкус у напитка действительно оказался необычным, каким-то вяжущим. В остальном же он был самым заурядным самогоном.
— Вообще-то радио… нукле-отиды выво-дит не… коньяк, а… крас-ное вино, — заметил Вольтер. Язык у него уже начал заплетаться. Понятно, что его никто не стал слушать.
— А ты молоток, пацан! — похвалил Сергея бритоголовый и, забрав у него фляжку, повернулся к Полине: — Ну а ты, красавица, выпьешь со мной за удачу?
Не обращая внимания на сидящих рядом мужчин, словно их не было вовсе, он положил руку девушке на колено и принялся тискать её бедро.
Сергей замахнулся, чтобы съездить наглецу по физиономии… точнее, лишь попытался это сделать. Руки вдруг стали неподъёмно тяжёлыми, язык онемел, а голова свесилась набок, и Полина с облапившим её бритоголовым хамом сразу пропали из поля зрения. Зато под этим углом Сергей увидел Вольтера. Учёный сидел на своём месте, откинувшись на спину, и пялился бессмысленными глазами в чугунный свод туннеля, а изо рта у него тянулась длинная нитка тягучей слюны.
Полина привыкла рисковать. Жизнь одиночки приучает к этому. А с тех пор, как потеряла отца, она всегда была одна, Флинт и его подручные — не в счёт. Им было наплевать на неё, да и ей на себя саму тоже. Но в тюремной камере в Роще всё переменилось. Это произошло, когда сын железного и безжалостного полковника Касарина сказал ей: «Ты должна жить». И ещё раньше, когда Сергей развязал ей руки, а потом насмешил её своим ответом: «Тебе же было больно». По-настоящему больно ей стало потом, когда она поняла, что боится его потерять. Эта была какая-то особенная боль, потому что чем больше её тянуло к Сергею, тем сильнее она становилась. Новое чувство оказалось очень опасным. Мало того, что оно терзало душу, но ещё и притупляло инстинкты, те самые приобретённые с потом и кровью инстинкты выживания. Боль сделала её доверчивой, а значит, слабой и беззащитной. А слабые и беззащитные в метро не выживают. В чём она вскоре и убедилась.
Жизнь научила её: когда всё идёт слишком гладко — жди беды.
Но, доверившись людям, пообещавшим решить сразу все проблемы: избавить от преследования октябрьских катал и отвезти на Речной Вокзал, она совершенно об этом забыла. Мало того, заглушённые душевной болью и страхом за Сергея инстинкты не подали сигнала тревоги, хотя вызвавшиеся им помочь перевозчики вели себя неестественно и настораживающе. Полина думала о своём и ничего не заметила. Проглядела — и села в дрезину. А когда, наконец, прозрела, было уже поздно.
Лысый верзила нагнулся к Сергею и выхватил у него свою фляжку. У Полины перехватило дыхание, потому что когда перевозчик вытянул руку, рукав его плаща сполз и она увидела татуировку, которая снилась ей в ночных кошмарах последние четыре года, — распятую голую женщину, примотанную к кресту колючей проволокой. Именно эта рука нажала на спуск пистолета, направленного в живот отцу, а потом в числе других грязных и потных рук шарила по её брошенному на рельсы телу. Она узнала даже шрам между большим и указательным пальцем — след своих зубов, оставленный в тот момент, когда насильник зажал ей рот. А вот самого насильника и убийцу не узнала. Возможно потому, что четыре года назад он не был таким худым и лысым, а может, потому, что искалеченная пятнадцатилетняя девчонка и не могла запомнить лиц тех, кто издевался над ней. Но эту руку с жутким распятием, вытатуированным на тыльной стороне локтя, она запомнила очень хорошо.