Саба знал, что разговор продлится до самого утра, ибо до рассвета не уйдет от них друг отца. У Торникэ был неприятный голос. Таким вот голосом он ругал себя всякий раз с похмелья. Уверенно, без лукавства твердил Торникэ, что не человек он вовсе, что убить его мало за мучения вот этих тихих, как ангелы, детей и жены… Уже который раз зарекался он, что отныне и капли в рот не возьмет. «Будь я… если возьму…» И это перекочевавшее из хмельного угара слово своей грубостью и тупостью удивительно походило на заржавевший топор, который не обрезает, а кромсает нежные побеги молодой акации.
«Уух, твою!»— Старший сын вызывающе хлопал дверью и уходил.
А бабушка, скрестив руки на груди, сидела с неподвижным взглядом на тахте. У нее было такое лицо, что вряд ли кто мог подойти к ней с утешениями. Сидела точно в забытьи, слушала из уст собственного сына ничем не оправданную брань в адрес невестки и внуков.
Пока были силы, бабушка самоотверженно защищала их. Да и за сына болела душой — в кого же он такой угрюмый и пустой уродился?
Трясущийся мальчик цеплялся за бабушкин подол, умоляя ее замолчать. Его маленькая ладонь леденела в бабушкиной руке.
Однажды утром Софико вдруг настежь распахнула дверь в комнату сына. Тяжелая, спертая струя воздуха хлестнула ее по лицу.
— Бесстыдник ты, вот кто. Тебе бы в лесу валяться как проклятому, волкам на съеденье.
От удивления Торникэ не мог слова вымолвить. Утренним морозом несло от голоса Софико. На бледном лице матери зря искал сын признаки сочувствия. Так и повелось с того дня! Какая-то враждебная отчужденность пролегла между ними. Такая отчужденность разводит обычно прорицателя с грешником. Сколько ни старалась потом Софико, не смогла никак смягчить сердце сына.
— Ты, похоже, никогда не любила меня, мать!
Эти бессмысленные, в пьяном бреду рожденные слова в один миг рушили все прошлое женщины, опрокидывая его в грязную лужу клеветы. Материнское самолюбие Софико уязвлялось вдвое сильнее, когда появлялась Саломэ в эти минуты. Хотя ведь сама же и рассказывала подруге обо всех своих семейных неурядицах.
— Кому он говорит это, кому?! Всю мою молодость отдала им, ничего в жизни не видела, всю жизнь для них старалась, и нате вам! Доброго слова от них не услышишь, да что там доброго, пусть злым не терзают душу.
— Стыдно, Софико, успокойся, что ты на сына, как на чужого, напускаешься. Будто не знаешь его, мало ли что брякнет человек спьяну…
Теперь, с одной стороны, это «брякнет» выводило из себя Софико (какое кому дело, что скажет мне собственный сын), с другой же — слышался Софико какой-то намек в этом «как на чужого, напускаешься».
Не догадывалась Софико, что именно дурной характер сына отрешил ее от своего печального, но все же полного жизни прошлого, потому-то и воспоминаний у нее не оставалось. Время для нее распласталось по земле, как огромное чудовище, и поглотило не только долю воздуха и воды Софико, но и ее долю нежности.
Какое там прошлое или тем более будущее, кого это интересует? Настоящее упрямилось, как безнравственное дитя в колыбели. У этой безнравственности не было предела. Такая беспредельность, подобно первому снегу, радует только молодежь, радует своей белизной, таящей в себе странное тепло. Но то молодое время, не спросясь, вышло из ворот ее двора навстречу другим. Возраст Софико каждый день требовал проведения границ… Снег для нее был снегом, а не мечтой, ее застывшие суставы тянулись к огню. Утомленные душа и тело искали верного, как пес, спокойствия.
Только и всего. Неужели она столь уж многого хотела? Неужели такой бездонной была маленькая чаша ее желаний? Взамен ее уступила же она другим необъятные пространства и синие фиалки. Примирилась с возрастом, простилась с яркими цветами, облачилась в темные платья. Хотела, чтобы внук у нее был счастлив, — ходить с ним рука об руку и так же близко у сердца носить его тепло, как носила некогда красный цветок, пришпиленный к груди.
А мальчик день ото дня все замыкался, все бледнел. Бабушку настораживало даже то, что так радует обычно в детях в других семьях.
Часами сидел Саба и лепил фигурки зверей и людей из тугой мякоти пластилина. «Слишком восприимчив этот ребенок, что с ним будет дальше!..» — думала Софико. Когда Саба занимался любимым своим делом, каждая черточка детского его лица излучала свет. Румянец покрывал бледные щеки мальчика, согревалась и добрела душа, отвлекшаяся от домашних неполадок.
Отец держал на ладони зеленого Аваза. Другой рукой он ерошил волосы сыну. Это была его немногословная, скупая мужская похвала. В такие минуты Саба прощал отцу все.
Бабушка же обходила фигурки стороной. Она словно боялась, что эти маленькие смешные человечки вдруг начнут зевать, потягиваться и, очнувшись от долгого сна, заговорят человеческими голосами.
И кто знает, над какими тайнами приподнимется тогда пестрый и веселый занавес.