Читаем Утро звездочета полностью

Легендарный темперамент Райкина — и есть вся его натура. С этим выводом я покидал спектакль, не отказываюсь от него и сейчас. Возможно, Константин Аркадьевич в глубине душе мрачный философ, но его внутренняя атомная станция работает наперекор трагичному складу его характера. Ей для успешного функционирования хватает его поверхностных слоев. Что там припрятано в недрах — боюсь, мы можем этого и не узнать. Не боялся же Константин Аркадьевич отказать, если верить ему самому, Алексею Герману или, если верить им же придуманной легенде, Стивену Спилбергу. Отказывал — потому, что боялся потерять время. Он всегда этого боится — что потеряет время. А что он, если разобраться, приобретает взамен?

Вот он прочел пьесу — и загорелся, и — полный вперед! Трубите фанфары, грохочите, барабаны! Сейчас же, немедленно! Чтобы все крутилось, било фонтаном и сверкало! Быстрее, пока не меркнет пыл в его груди, пока горит свеча его интереса!

И что в сухом остатке? Недоделанность, недосказанность и при всем при этом провинциальный пафос в финальной фразе о суде общественном для взяточников!

Куда торопитесь, Константин Аркадьевич? Хватит плясать, верблюдов и цыплят табака изображать! Посидите, помолчите, подумайте! Уверен, у Вас еще все получится.

Искренне Ваш,

Дмитрий Карасин

Итоги, № 14, 8 апреля 2003 г.

<p>8</p>

— У тебя что-то случилось?

Голос у отца встревоженный, к чему я никак не могу привыкнуть. Легче всего списать на искажение звука.

— Вроде нормально все, — отвечаю я.

— Да? — переспрашивает он, и я не понимаю, успокоился ли он, или еще сильнее заволновался.

— Финал вчера смотрел? — спрашиваю я.

— Смотрел, — удивляется он, словно я пытаюсь заморочить ему голову. — Что, и ты?

Футбол — это то, из-за чего мое презрение к отцу переходило в ненависть. Я ненавидел его, когда вместо сдвинутого ученого видел перед собой яростного болельщика. В эти мгновения отец был плоть от плоти мирским человеком, если, конечно, его фанатичную преданность науке можно приравнять к религии. В мирянина он перевоплощался с необыкновенной легкостью, это происходило каждый раз, как только из телевизора доносились, как позывные, возгласы футбольного комментатора. Мне было лет тринадцать, когда я почувствовал эту боль — оттого, что отец способен возвращаться в наш с мамой мир, только, увы, не для нас. Матч заканчивался, и перед собой мы снова видели его — молчаливого человека с обращенным внутрь себя взглядом. Не знаю, надевал ли он снова на себя маску, или срывал ее. Может, поэтому я так и не смог полюбить футбол?

Ненависть к отцу я не сохранил. Даже сейчас, когда мы заговариваем о футболе — в конце концов, я ведь первый начал. К отцу я испытываю скорее жалость, чувство, которое приписываю собственному возрасту, чем обрушившимся на него несчастьям. Тем более, что его главное несчастье — это он сам. Получается, жалея его, я на самом деле жалею себя. Одинокого, брошенного всем миром мужчину, который при мыслях об отце понимает, что старости не избежать и это, пожалуй, пугает меня еще сильнее, чем одиночество и самоубийство вместе взятые. А ведь когда-то им, моим родителям, было впору чувствовать себя забытыми.

С тех пор, как наша дача засела у Наташи в почках — не только в прямом смысле, — я дал себе зарок даже не заикаться о новой поездке в Подмосковье. Сама Наташа никогда не высказывала категоричного протеста, наверняка поселившегося у нее внутри вместе с пиелонефритом. Правда, и предложений отвлечься от городской суеты и навестить ее новых родственников от нее не поступало.

Перейти на страницу:

Похожие книги