Воскресный звон застал весь Великий Устюг на ногах. Все готовились идти к обедне и слушать указ, а пока занимались нестепенными делами: кто копался в огороде, кто сек дрова, кто толкался у скотины – и все это по дому, потихоньку, чтобы не прогневить Бога в тот час, когда надо бы по-воскресному стоять у заутрени. Однако утром церкви были пустынны. Лишь десятка два сердобольных старух прошли до острога, отнесли колодникам пироги да квас с луком и завернули на колокольный звон. Остальные ждали обедни.
Ждан Иваныч накануне сидел над часами дотемна, и не потому, что поломка была серьезна, – страх никак не мог обороть. Не один час сидел рассматривал, вздыхал и только после пристального рассмотрения да усердной молитвы решился – разобрал, развалил самозвонное чудо, разложил по чистому, тканному еще старухой полотну и никого не подпускал к столу. Ужинали на лавке. К ночи часы пошли, и тут бы радоваться, но старик еще что-то надумал мудрить с боем, да так ничего и не придумал. Ночь ворочался, бредил воеводой, крицей да фряжским кораблем. На рассвете снова разобрал часы, повозился, потом прикрыл всю хитроумную россыпь часовых поковок полотном и ушел в кузницу. На восходе он сходил к Ломовым, взял у Андрея оставленную накануне крицу и снова заспешил к растепленному горну.
Алешка проснулся и увидел, что в избе нет никого. Вывернулся из тулупа, побежал на двор, поднимая на ходу рубаху. Он вспомнил, что спать ложился без отца, и был этим озадачен. Выбежав из избы, он услышал слабое постукивание в кузнице и направился туда.
Ворота кузницы были распахнуты. Дед почему-то не стоял, а сидел у наковальни на широком пне и что-то мудрил самым маленьким молоточком. Предмет, над которым он трудился, видимо, был мелким, иначе он не склонялся бы так низко, что борода елозила по наковальне, а сухая стариковская спина выгнулась колесом. Порой вся фигура кузнеца замирала в неловкой позе и так оставалась, пока он что-то там примерял, потом следовал шумный выдох – и снова постукивание.
– Деда!
Ждан Иваныч вздрогнул и нахмурился, что редко с ним бывало, если он видел внука.
– Деда, а где тятька?
– В сарае спит. До утра по уезду мыкался.
– Почто?
– Рубли, по полтине с дыма, сбирал, смекай!
Алешка почесался, решил, что завтрак еще не скоро, и убежал на улицу. Не прошло и четверти часа, как он снова влетел во двор, перебежал зазеленевший лужок и снова вырос на пороге кузницы.
– Деда! Народищу нашло! Уездных – целая туча! Право! На пристани спали и еще идут! У Михайлы-Архангельского черно стоят! Робята кричали, что все улицы запрудят. Указ, слышно, говорить станут с паперти. Пойду тятьку разбужу! А ты чего же, деда?
Старик не оторвался от дела.
– Дед Григорий и тот выполз на завалину, хотел идти тоже, да дядька Андрей не пустил. Пойдем скорей, деда!
– Ступай, ступай, мне некогда! Батьку буди. Услышите – мне скажете…
– А ты?
– А я тут побуду. Дело не терпит, смекай!
– Ой, скорей надо!
– Смотри, ноги бы не отдавили! – крикнул старик вслед внуку, а сам подумал: «Сколько этих указов переговорено!»
– Не! Мы на деревьях!
Народу вывалилось на улицы и нашло из уезда, как в Пасху, только не было на лицах ни тишины, ни священной благодати. Толпы гудели, собираясь на набережной, но в рядах было спокойно. Там стояла тишина на горе купцам, но сейчас было не до покупок. Больше всего дивились целовальники[89]: столько народу, а в кабаках пустота. И народ всё праздный, шатающийся, многие вместо лаптей, как в храмовый праздник, сапоги натянули, однорядки новыми кушаками подпоясали, таких заманить бы да обобрать до креста, а они купнятся, что пчелы, и все про указ твердят, а пива и вина будто и нет вовсе для них. Вот ведь напасть какая!
Где-то с середины обедни показались из домов степенные устюжане – посадский, торговый люд. Запахло дегтем от смазанных сапог. Шли с достоинством некабальных людей. Но вот повалила с набережной толпа – всем хотелось занять места поближе к паперти, но где там! Уездные недаром ночевали на пристани да в церковных сторожках: они загодя позанимали все ближние места. Уселись на половиках рогожных, дабы сыра земля холодная не высосала жизнь; примостились на плетеных корзинах, набитых домоткаными полотнами; восседали мужики на узлах с зерном; многие догадались прийти в зимних, бараньего меха однорядках и, расстелив их, усаживались серьезно и домовито с пирогами и квасом.
Обедня началась после девяти, а кончилась уже в начале двенадцатого – видимо, великий людской собор в монастырском дворе поторапливал священника. Кроме того, всем, кому был известен указ, хотелось поскорей покончить с обнародованием листов и разойтись по домам на воскресный обед.
И вот затихло все в душной церковной утробе. Зашевелились в дверях богомольцы, освобождая церковь. Осыпались под их напором нищие с паперти. Еще народ навалился на передние ряды ожидавших, освобождая паперть.