Степан прошел мимо Кремля, покосился на мигающие в одиночестве свечи в малюсеньких церковках «на костях», понастроенных вдоль кремлевского рва, и под каждой церковкой – смельчак блаженный, не убоявшийся ни царя, ни патриарха… Впереди был большой мост через Москву-реку, но идти по нему не хотелось: постоянно торчат на нем стрельцы, даже те, что должны ходить вокруг Царева большого сада. Пристают, отнимают деньги, а слова не скажи. Степан свернул за храмом Покрова налево и перешел реку по плавучему мосту. Почему-то потянуло его на далекую окраину, в Хамовническую слободу, где жила тетка Ефросинья, у которой они пережили войну и все Смутное время, но идти туда так поздно было и страшновато, и, пожалуй, бесполезно.
Пройдя берегом, Степан с трудом отыскал знакомую дорогу на Козье болото – место казней больших и малых ослушников царевых, страшных разбойников, коих вели сюда прямо из Разбойного приказа, несчастных пропойц, учинивших смертное забойство. Еще мальчишкой, при Годунове, видел Степан Мачехин, как по повелению митрополита московского сжигали юного чернокнижника. А сколько тут по самые ноздри зарыто жен, поднявших руку на дарованных им судьбой ненавистных мужей-мучителей. Степан бегал сюда с мальчишками и все держал в памяти казнь какого-то веселого разбойника, и сизую дымку вечернего болота, и толстенную дуплистую иву у кровавого пня, и толпы людей, безмолвных, как на причастии, и галочий гомон на суховершинных болотных березах… Сейчас Степан не боялся ни кровавого пня, ни угрюмой березы, выплывавшей из тьмы, – он опасался стонов. Услышит, как кричит умирающая женщина, зарытая в землю, и дрогнет сердце – ни подойти, ни убежать…
За Козьим болотом началась слобода. Погромыхивали цепями собаки. За плотными заборами тут и там слышались песни – то гуляли в пьяных подклетях. Слышались голоса, стук в ворота.
– Православные, налейте!
– Отворите, свои!
– Хозяин, налей!
У крыльца кабака, что вдруг зажелтел окошками на переулок, валялись два человека, хрипели – дрались ожесточенно, без слов. Третий стоял у растворенного окошка, заглядывал в душную утробину кабака и просил у кого-то стопу водки. На нем была рогожная накидка с мочальными завязками. Человек порой поднимался на завалину, совал руку в окошко, и тогда оттуда плескали ему в лицо то опивками, то помоями. Человек не отходил.
Голос вылетал из окошка. Степан приостановился, вслушиваясь в голоса, подхватившие песню.
Нет, не было в этой песне голоса его отца. Отец поет не так – со слезой поет, за сердце ухватит песней – не вздохнуть. Степан пошел к большому кабаку, откупному, а песня доносилась вослед:
Пошел дождь, частый, вкрадчивый. В темноте Степана дергали за рукава, спрашивали водки, предлагали зипуны. Многие из корчемников посылали кого-нибудь пострашней спросить, чего ему тут надо, не подсыльный ли он из какого-нибудь приказа. Степану, как никогда, показалась длинной эта дорога. Наконец засветилась свечами церквуха, замельтешили в переулке люди, и вот уж за углом большой слободской кабак – последняя надежда.
Степан торопливо подошел к крыльцу, протолкался, перешагнул через кого-то, но внутри кабака, у самого порога, двое стрельцов загородили проход. Нет, Степана они не видели – они обшаривали карманы волосатого мужика.
– Говоришь, и на ендову не осталось? А это чего? – стрелец, торжествуя, выудил из кармана у мужика два алтына.
– А! – крякнул второй, разя сивухой. – Домой спроворился, а два алтына во царевом кабаке не оставляет, себе норовит.
– Смирить тебя? Или к десятнику?
В кабаке было парно. Люди на лавках за длинными столешницами были плохо различимы, да еще эти тут стрельцы.