В пятнадцать лет очень хорошо жить на свете, если ты уверен, что тебя ждет великолепное будущее. Я же был совершенно уверен, что моя взрослая жизнь будет необыкновенной, потому что я — художник и однажды напишу картину, которая обязательно прославит меня на весь мир. Я свысока посматривал на пожилых мужчин и женщин в нашем дворе, как мне казалось, ничего и не достигших в жизни. Я усмехался их пустой суете, мелочности чувств и желаний. О них никогда уже не напишут в газетах и не расскажут по радио. Да и кто вообще знает их имена? Десяток людей моего двора да какой-нибудь уполномоченный из жилкомхоза, перелистывая замусоленную домовую книгу, ухмыльнется, разобрав каракули — хороша фамилия: Баня. Даже с дядей Костей, который не так давно был для меня кумиром, я стал разговаривать торопливо. Нет, мое отношение к дяде Косте совсем не изменилось. Разве можно изменить отношение к человеку, который тебя понимает? И все-таки я стал разговаривать с дядей Костей как бы походя, на бегу. Я вдруг сильно заторопился — странным неподвижным образом побежало время. Я не успевал. А может быть, детство и заканчивается тогда, когда начинаешь испытывать недостаток времени?
Я писал картину «Ночная купальщица». Я был нетерпелив, как все, кто ожидает чуда, и многое себе воображал. Иногда, впрочем, с ужасом ловя себя на мысли, что эта картина вовсе не прославит меня. А значит, останусь навсегда в нашем низкорослом шахтерском городке, заточу себя в длинном бараке на улице Красных Зорь и буду мелькать в проходном дворе, как старик Сурин или вечно унылая тетя Клава из крайней квартиры во все времена в галошах на босу ногу и драной фуфайке.
Рисовать я начал рано. В первых классах я заполнял десятки тетрадей и альбомов рисунками разных сражений на море и суше. Торчали из кипящей морской пучины хищные носы поверженных фашистских кораблей. Оранжевый, сочный огонь пожирал изуродованные орудийные лафеты, в густом, жирном дыму вязли фюзеляжи уткнувшихся в землю вражеских самолетов с черными крестами на боках. Впрочем, тогда все усердно рисовали битвы с гитлеровцами, на бумаге обстреливая фашизм из мощных гаубиц детской фантазии, не жалея черных и серых — грязных тонов для него. Но и в то время я, кажется, с удовольствием окрашивал бумагу в синий цвет, отправляя в плавание трехмачтовые парусные фрегаты и высокобортные каравеллы.
А в пятом классе пришел к нам учителем рисования Борис Ефимович Сальников — высокий, плоский, нескладный человек с маленькой головой, покрытой тонкими и мягкими, как нитки «мулине», волосами. На нем была широкая из плотной ткани клетчатая рубаха, в которой, вероятно, запаришься — за окном солнечно, первые осенние дни у нас еще по-летнему знойные, но странное ощущение какой-то его внутренней зябкости, какой-то беспомощности тотчас передавалось мне.
Поздоровавшись сразу у входа, он шагнул к столу, положил журнал, двумя руками грузно оперся о спинку стула, глянул в класс. Он смотрел на нас довольно долго — голова его с бледным лицом едва заметно покачивалась между острых приподнятых плеч. Лоб собрался в гармошку, серовато-синие глаза будто что-то высматривали вдалеке, однако трудно, с усилием.
Этот Сальников показался нам рассерженно-строгим: от его взгляда погасли разговоры, обычно вольные на уроках рисования, затих шелест альбомов, двойных листков, дробный перестук карандашей.
И вдруг он улыбнулся. Совсем по-ребячьи, озорно улыбнулся. И точно хрустнул возникший было между нами тонкий ледок — мальчишки и девчонки глубоко вздохнули, живо сдвинулись с мест и вновь замерли уже в нетерпеливом ожидании его слов и действий.
— Вот что, хлопчики, покажите-ка ваши рисунки. Старые, у кого есть, — проговорил он сухим баском, по-домашнему просто и сразу пошел в глубь класса.
Работ оказалось мало. Никто ведь не думал, что учителю понадобятся прошлогодние рисунки. Но я принес альбом, который мне подарили родители вместе с набором цветных карандашей по окончании четвертого класса. В нем было много летних рисунков, но оставались еще чистые листы хорошей гладкой бумаги, вот я его и принес.
Я открыл на первой странице, где танки с боем форсировали переправу, решив, что это мой лучший рисунок. Вскоре учитель подошел ко мне, взял с парты альбом.
Первые страницы он перелистал с улыбкой на лице, а потом неожиданно помрачнел. Спросил:
— Тебя как зовут?
Я вскочил как ошалелый.
— Клименко моя фамилия, Эдуард…
В классе дружно хохотнули: подумаешь — Эдуард.
— Да ты садись, садись, Эдуард, — сказал Борис Ефимович, выделив все-таки имя.
Мальчишки поняли его и опять завизжали.
— Тише, хлопцы, — восстановил порядок учитель. Он перевернул еще один лист, подумал и заглянул отчего-то на первую страницу. — Вижу, рисовать ты любишь. Все так старательно выполнено, с фантазией. Только кругом война — бои и бои. А войну ты, братец, не видел.
— Не видел, — кисло согласился я.