В этот город, к этой жизни вернутся Виктория и Наташа. Что поняли они уже, что поймут ко дню возвращения? Не ошиблась ли судья Шагова, говоря о духовной работе, которая началась у Наташи? Не обманулась ли замполит Марина Владимировна, когда писала о Виктории у себя в рабочей тетради: «Она осознает себя, лучшее в себе, нее полнее, ее желание танцевать на большой сцене дает ей силы»?
Но ведь сам же я видел: во время «концерта», когда Виктория танцевала вальс Шопена, на озаренном изнутри лице ее мелькнула улыбка счастья, да, именно счастья, там, в колонии. Она осязала нечто вечное, ради чего стоит жить, и исцелялась сердцем, это осязая.
А Наташа? Когда она в разговоре о «Войне и мире» задала вопрос, может ли быть счастлив человек, украв или зарезав, — не было ли это началом исцеления?
Порой человек, лишь поранив что-то — ладонь, колено, губу, начинает по-настоящему ощущать пораненным этим местом живую и саднящую телесность мира. То же самое относится, возможно, и к «фактуре» нравственных ценностей. Их саднящую силу ощущаешь иногда, лишь поранившись, — так Виктория почувствовала искусство, Наташа — любовь. Надолго ли? Окажет ли это могущественное воздействие на их дальнейшие судьбы?
Относительно не трудно изменить поведение человека, но, меняя поведение, мы не меняем судьбы, как не меняем направления ручья, кинув в его сердцевину увесистый камень или тяжкую ветвь ели: чуть изломившись, он обежит, омоет ее, не помышляя о новом русле. Иное русло — иной характер, а характер — это система черт, расположений и склонностей, и, видимо, эту систему можно изменить лишь посредством изменения системы ценностей…
В 30-е годы начато было у нас издание серии романов «История молодого человека XIX века». По замыслу А. М. Горького, эта серия должна была показать людям социалистического общества трагедию индивидуализма, его опустошающее воздействие на духовную жизнь и судьбу человека.
Индивидуализм не ушел, к сожалению, в небытие с XIX веком. Он не ушел в небытие и с рождением нового, социалистического мира. И не уйдет, пока на земле будет существовать старый мир частной собственности и отчуждения, в котором вещи господствуют над чувствами, и чем более властно говорит в человеке «я хочу», тем фантасмагоричнее делается действительность. Сегодняшнее потребительское общество, разумеется, «сублимировало» тот страстный порыв буржуа к власти, деньгам и наслаждениям, который вел по жизни в XIX веке молодого героя западноевропейского романа, в формы более утонченные и сложные, но от этого не изменилась индивидуалистическая сущность мироощущения. Последователи более странных и сложных форм индивидуализма (те же хиппи) с полным основанием могут повторить формулу, высказанную давным-давно героем романа Сенанкура «Оберман»: «Я блуждаю среди толпы, как человек, который оглох…»
Так же блуждали Виктория и Наташа… Один из западных философов XIX века заметил, что человек часто переживает «ужасы трагедии», будучи лишен величия трагических персонажей. В нашей истории «героини» пережили трагедию индивидуализма, будучи лишены величия героев Шатобриана или Стендаля. В повседневности они утрачивали то же человечески бесценное, что и те в высокой художественной действительности. И как Жюльен Сорель лишь накануне казни, в крепости, понял, что только чувство человеческой общности возвышает человеческое сердце и делает жизнь осмысленной и высокой, так и Виктория и Наташа, будучи лишены величия трагических персонажей, поняли это в колонии, в ее однообразной повседневности.
Индивидуализм как образ жизни и как мировоззрение потерпел в этих судьбах очередной крах…
Я старался исследовать «переломы» в судьбах моих «героинь» достаточно подробно. Из действующих лиц истории я не увидел лишь одного Эдмунда, «лучшего ударника Советского Союза», как писала о нем в «исповеди» Виктория, — его уже не было в живых. Поначалу мне казалось, что, не увидев его, я не пойму чего-то важного в жизни Виктории, пока не подумал: а разве она пошла за ним? Она пошла за его барабаном. И решил: пусть последнее, что увижу, и будет этот барабан. Потому, наверное, решил, что общение с криминалистами воспитало во мне уважение к вещественным доказательствам. И я захотел увидеть это «доказательство».
Когда я вошел в зал ресторана, где было торжественно-тихо, как в зале концертном, — люди за столиками, казалось, не ели, не пили, а слушали, — «Собор» уже играл. Я посмотрел на барабан — он был наряден, как большая золоченая игрушка, с боков и порядочно потерт, точнее — вытоптан, сверху. Жестокая вытоптанность его серой шкуры не сочеталась с диковинным изяществом рук музыканта.