И как-то само собой выяснилось, что Борсина книг в целом не любит, она их назвала «гробами слов», и тогда на нее попробовал ополчиться Раздвигин, но спора не вышло. Борсина скуксилась, потому что Раздвигин, единственный ее друг в этой компании, оказался склонен спорить. А этого она не умела и не хотела. Как выкуп за вновь обретенное хорошее отношение, которое ей, оказывается, было нужно, она вдруг стала читать стихи на немецком и французском. И ее мерные, незнакомо звучащие фразы неожиданно покорили даже Самохину. Она-то иногда покрикивала на обоих – инженера и мистичку, чтобы они говорили по-русски, а тут вдруг заслушалась. И Рыжов непонятным образом проникся и заслушался этими четкими, чеканными ритмами слов, складывающихся в непонятный узор, причем ему пару раз даже показалось, что он что-то понимает. И ведь ни черта не понимал, а вот показалось… В общем, Борсина читала хорошо, только русских стихов она не хотела читать, почему – неизвестно.
На четвертый день у них кончились пайки. А нужно было пересаживаться в Липецке. Пересадку они тоже сделали на редкость быстро, помогло странное умение Раздвигина садиться на поезда, но тут же стало ясно, что доехать они могут только до Борисоглебска. Оттуда, как оказалось, кто-то из местных железнодорожников предложил им отправиться на станции Поворино, якобы оттуда до Урюпинска уже совсем близко, но Раздвигин от этого отказался. Он быстренько разузнал обстановку и доложил, что там уже очень неспокойно, дончаки почти все время бунтуют, ночами останавливают поезда, при этом, разумеется, расстреливают коммунистов, командиров, евреев и оббирают всех, у кого есть хоть что-то ценное.
У всех четверых ничего ценного не было, но у них были мандаты ВЧК, а это значило, что расстреляли бы их обязательно. Рыжов, может, и решился бы ехать до этого самого Поворино, если бы с ним были Мятлев и Супрун, но их пришлось по настоянию Самохиной оставить в Москве, и особнячок сторожить, чтобы еще какая-нибудь другая команда по разнарядке Хамовнических начальников его не заняла, и вообще, нужно было привести их новое обиталище в порядок. Вот и вышло, что следовало дожидаться чоновцев, которые должны были появиться тут со дня на день, как сказал начальник станции.
Вообще-то эти чоновцы бродили где-то неподалеку, и хотя было их не слишком много, человек сорок-пятьдесят, говорили о них много и с некоторым странным выражением, которого Рыжов не понимал. То ли с осуждением, то ли наоборот, признавая за ними неведомую силу. Может быть, это была и не вполне сила, а скорее авторитет, некая аура власти, которой обычный человек с ружьем, в общем, тоже обладает, но тут была еще и власть, превышающая возможности армейцев, а это никогда не остается незамеченным обычными-то людьми.
Так им пришлось расположиться в Борисоглебске и ждать. Раздвигин к тому времени дочитал свои два тома, попробовал их перечитать, но ему стало скучно, и он с удовольствием включился в хозяйственные дела, которыми пришлось заняться. Конечно, первым делом Рыжов стал на учет в местном отделении ЧК, чтобы получать положенные пайки. Это было несложно, их мандаты производили на всех безоговорочный эффект. Во-вторых, следовало найти место для постоя, и им, как начальству из самой Москвы, выделили вполне приличную комнату в старорежимной еще гостинице поблизости от рыночной площади. В третьих, следовало подумать о воде, о которой Рыжов еще в бытность свою командиром эскадрона привык думать едва ли не раньше, чем об оружии. Пришлось внушить и Борсиной, и даже Самохиной, чтобы ходили за водой на реку. Водопрод в городе не работал, а без этого им было сложно. Особенно Раздвигину, которому ко всем прочим трудностям приходилось еще и бриться. Рыжову можно было не бриться едва ли не неделю, прежде чем он начинал ощущать, что его внешность командира терпит некий ущерб. Но до недельного срока пребывания в Борисоглебске было еще далеко.
Тут же встретили праздник Первомая, но это прошло для них как-то не слишком заметно. Лишь Самохина куда-то отправилась с красным бантом на своей кожанке, где-то снова, как уже замечал Рыжов, сорвала голос, видимо, выступая на митинге, но зато, когда вернулась, приволокла настоящий половинный маузер. Половинным она его называла за то, что у него была обойма, рассчитанная не на двадцать патронов, а только на десяток, на половинку классического для этого пистолета магазина. Тогда она, будучи слегка навеселе, предложила отдать свой револьвер, вполне толково ухоженный, американский, довольно тяжелый, Рыжову. Но тот привык к нагану, и револьвер этот решено было отдать Раздвигину, хотя против этого Самохина и ворчала немного, пока не уснула.
Раздвигина револьвер позабавил, но он все же привесил его поверх своей шинели на пояс, а перед этим раз двадцать разобрал-собрал, и так смазал, что Рыжову стал подумывать не позже завтрашнего дня сходить в местную службу армейского снабжения, чтобы выпросить оружейного масла.