Вечером Мария жалуется Ашхен: "Представляешь, я ей дала платок, вон он лежит совсем не тронутый. Коранам ес, что за ребенок!.. Понюхай, понюхай, до сих пор этот кислый запах не ушел... Может быть, у нее вши?.." Ашхен вспоминает, как она однажды залетела в тот тусклый подвал и уж нанюхалась там, наслушалась, насмотрелась! "Мама, - говорит она с досадой, - я же не могу запретить им встречаться! Двор общий. Они бедные люди, малокультурные, ну и что?" И она смотрит на спящего Ванванча такими глазами, такими глазами, словно знает, что произойдет через пять лет, всего лишь через пять. Стоит ли беспокоиться о сегодняшних пустяках, когда всего лишь через пять лет!..
Может быть, этим предощущением бедствий и зла и объяснялась ее житейская стремитель-ность, погруженность в дело, а холодок и отрешенность в ее карих миндалевидных горячих глазах - оттуда же? И ее молчание и истошные время от времени вскрики: не так... не то... не туда... зачем!..
А Ванванчу все это нравилось, да он и не мог представить себе другой какой-то мамочки - спокойной, медлительной, очаровательно улыбающейся или поющей на кухне, или старательно и любовно орудующей веником в труднодоступных уголках комнаты. Он это любил и это знал, и так навсегда.
Жизнь была безоблачна, лишь тревожная мысль об уехавшей, предавшей Жоржетте иногда сокрушала его, но ненадолго. Школа бурлила вокруг, подсовывала разные лица, но они не запоминались. Главным был двор - его бескрайние пространства с углами и участками, предназначенными для военных столкновений, для "пряталок" и "салочек", для споров и вдохновения, что впоследствии будет пронумеровано и проштамповано как "малая родина" и что потом в разлуке будет вспыхивать в сознании при слове Москва. На этом дворе, в сумерки особенно, хотя не чурались и дневных часов, любили посидеть неведомые люди, торопливо прихлебывающие из алюминиевой кружки, которую им выносила Нинка, люди, крякающие и, как она, утирающие рукавом то нос, то губы. "Молодчага, Нинка!.. Ух, девка будет!.." и Ванванчу: "Ну, чего уставился?" - беззлобно, по-приятельски. Или спрашивали, подмигивая: "Хлебнешь?" Он отказывался. "Правильно. Молоток... Она плохааая... ну ее..."
Ванванч, учтиво улыбаясь, отступает к скамеечке, где сидит бабуся, отступает, отступает. "Что ты там делал? - подозрительно спрашивает бабуся. - Ты не замерз?"
Густеют сумерки. Синий снег лежит во дворе. Нинка утирает нос рукавом своей кацавейки и говорит с удовольствием: "Они ему водку давали..." "Вай! - восклицает бабуся. - Что такое!?.. Какую водку?.. Что?.." - "Да он ушел от них, - смеется Нинка, - я вот мамке скажу - она им больше кружку-то не даст..." - "А ты эту водку, гадость эту пробовала?" - спрашивает бабуся едва слышно. "Ага, - смеется Нинка, - она горькая..." - "Вай, коранам ес! возмущается бабуся. - Да разве можно? Ты что, с ума сошла!.. Ты ведь хорошая девочка..." - "Ага, - говорит Нинка, - у меня папка ее любит..."
Пока они с бабусей поднимаются на четвертый этаж, пока долго раздеваются в прихожей, Ванванч слышит вполуха тревожные причитания бабуси, а сам думает, как построит из стульев вигвам и встретит маму победным кличем ирокезов: "Оха! Оха!" Он пытался и Нинку посвятить в это таинство, но она сказала, давясь от смеха: "Да ну тебя!.." - и дала откусить от горбушки.