Однако, едва он продолжил путь, его охватила слабость, и он свернул с дороги и уселся на высокой обочине, окаймленной густой нестриженой травой. Делая это, он знал, что ему нелегко будет снова подняться, что он должен был сделать, и снова двинуться дальше, что он должен был сделать. Но чувство слабости, которое он ожидал некоторое время, было таково, что он ему поддался, уселся на обочину, сдвинув шляпу на затылок и поставив сумки по бокам, согнул ноги в коленях, положил на колени руки, а на руки голову. Члены тела в таких случаях весьма добры друг к другу. Но в этой позе он недолго просидел на свежем ночном воздухе и вскоре улегся, так что одна половина его тела оказалась на дороге, а другая на обочине. Под шеей и далекими ладонями он ощущал прохладные влажные травы, росшие вдоль края канавы. Он немного полежал, прислушиваясь к тихим ночным звукам в изгороди позади себя, в изгороди перед собой, прислушиваясь к ним с удовольствием, и к прочим далеким ночным звукам тоже, какие издают светлыми ночами сидящие на цепи собаки, и парящие на своих маленьких крыльях летучие мыши, и принимающие более удобную позу грузные дневные птицы, и никогда не умолкающие листья, пока не начнут гнить, собравшись в зимние груды, и никогда не стихающий ветер. Однако пребывать в этой позе Уотт через некоторое время перестал быть в состоянии, а одной из причин этому стало, возможно, то, что он чувствовал, как луна изливает на него свои уже белеющие лучи, словно он был не здесь. Поскольку если и существовали две вещи, которые Уотт недолюбливал, то одной была луна, а другой солнце. Поэтому, нахлобучив как следует шляпу на голову и ухватив сумки, он скатился в канаву и лежал в ней ничком, наполовину скрытый дикой высокой травой, наперстянкой, иссопом, красивой крапивой, высоким болиголовом и прочими растениями и цветами, произраставшими в канаве. Пока он так лежал, до него отчетливо, издалека, извне, да, казалось, что действительно извне, донеслись совершенно одинаковые голоса смешанного хора.[3]
За этим куплетом следовал второй:
На этом пение заканчивалось. Уотт подумал, что из двух этих куплетов он предпочитал первый. Ведь «пирог» — такое грустное слово, не так ли? А «человек» — немногим лучше, не правда ли?
Но к этому времени Уотт устал от канавы, из которой уже подумывал выбраться, когда ему помешали голоса. А одной из причин, по которой он устал от канавы, было, возможно, то, что землю, очертания и странный запах которой были поначалу скрыты растительностью, он теперь ощущал и вдыхал, голую твердую темную вонючую землю. Поскольку если и существовали две вещи, которые Уотт ненавидел, то одной была земля, а другой небо. Поэтому он выбрался из канавы, не забыв сумки, и продолжил путешествие с меньшими трудностями, нежели опасался, с точки, где его остановило чувство слабости. Это чувство слабости Уотт оставил вместе с ужином из козьего молока и недоваренной кукурузы в канаве и теперь уверенно приближался к середине дороги, уверенно, но и боязливо тоже, поскольку в лунном свете наконец стали видны трубы дома мистера Нотта.
Дом был погружен во тьму.
Обнаружив, что парадный вход закрыт, Уотт пошел к черному. Он не мог толком позвонить или постучать, поскольку дом был погружен во тьму.
Обнаружив, что черный вход тоже закрыт, Уотт вернулся к парадному.
Обнаружив, что парадный вход все еще закрыт, Уотт вернулся к черному.