– Ничего не понять, – признался спустя пару долгих минут. – Это что за язык?
– Мой собственный, – пояснила Клод.
Почти забытое детское увлечение, если и не избавило окончательно от надлома в душе, всё же вернуло какой-то азарт. Или интерес… Во всяком случае, в глазах Клод появился блеск, так давно покинувший их ради боли, что пришла и поселилась во взоре девушки после всего пережитого. Теперь она охотно – как не сделала бы раньше – рассказала старику о том, почему пишет не как все, и о том, что вызывает в ней желание так писать.
– А это что такое? – ткнул он пальцем в рисунок большого, ни на что не похожего цветка.
– Не знаю, – пожала плечами Клод. – Привиделось… Я иногда вижу, словно не глазами… Не умею объяснить, но это как видение сквозь облака… не ясно… – Она поморщилась с досадой. – Нет! Словами не умею. Жаль, что не могу показать…
– Скажи лучше, о чём пишешь, – всё ещё ворчливо, но без прежнего отчуждения, спросил старик. – Интересно мне, о чём девчонка, вроде тебя, вообще может писать? Жизни-то и не видала, а чернил уже вон сколько извела! Я тут наблюдал, думал чушь какую греховную… А в глаза раз заглянул – нет, думаю, не похоже… Так о чём?
– О жизни, – пожала плечами Клод. – Её видеть-то особенно не надо, достаточно пожить…
– Во как… А лет тебе сколько?
Клод засмеялась.
– Надо же, я об этом и писала! Вот, только что… То кажется, будто сто лет уже живёшь, а на другой день чувствуешь так, будто и не жил совсем, а впереди уже ничего… Может, время тоже есть, как все мы? Как небо, к примеру. Вон оно – висит, а не дотронешься. Так же и время вокруг нас – то хмурое, со слезами, потому что жаль того, что прошло и не вернётся больше, и тогда оно медлительное, вязкое, как грязь под ногами – идти мешает, и стоишь, стоишь на месте, плачешь… А то вдруг станет солнечное, радостное! И тогда уже летит стремительно вперёд и вперёд, не угонишься!.. Встанешь, замрёшь, а оно ветром мимо. И всё! Нет счастья. Мелькнуло только, не дотронешься…
Клод вздохнула.
– А бывает, кого-то оно и любит. Течёт себе вокруг, не подгоняя, не медля, только покачивает, плавно, как в лодочке. Я сама жила так недавно, и теперь кажется, что лучше и быть не могло! Всё успеваешь рассмотреть, обо всём подумать. И дотронуться, наверное, было бы можно, кабы я тогда успела сообразить, что время есть. Что оно умеет любить и не любить. Что, порой, играется с нами, а порой забывает обо всех и делает, что захочет…
Девушка мечтательно подперла рукой щеку.
– Сколько всего интересного в этом мире! Я вот так иногда сижу, пишу что-то, а потом задумаюсь и, словно лечу куда-то. Мысли, то как цепочка – одна за другую цепляется, тянется… то как цветок, который поутру на глазах раскрывается. Начнёшь думать об одном, о чём-то простеньком, что прямо перед глазами, а очнёшься уже в другом мире, куда, как по воронке – всё выше и шире, шире…
Она зажмурилась и прошептала:
– Давно такого не было…
Причетник смотрел на неё молча.
Потом вдруг встал, ушёл в свой тёмный угол с делами, видимыми только ему, и скоро вернулся с дощечкой в руках. На гладко оструганной и отшлифованной поверхности были вырезаны три фигуры в языках пламени.
– Вот, смотри, – сказал он, снова садясь рядом. – Это три монаха из Мо. Английский король велел их казнить по наущению епископа Кошона, когда взял город после трехмесячной осады… Ты тогда совсем дитёй ещё была, помнить не можешь, но было, было… Хотя, лучше бы не было никогда. А про епископа этого ты знаешь?
– Нет.
– Ну и слава Господу. Свинья, он свинья и есть… А монаха – одного из этих – я знал когда-то. И сейчас думаю, жаль, ты его не узнала. Рядом с ним время меня любило, как ты и говоришь. Тоже порой рассказывал о всяком, от чего душа волновалась, будто просилась куда-то. Я тогда ещё послушником был, так, веришь, послушаю его, потом молиться начинаю и, будто свет неземной вижу! Так в Господа верил, что плакал порой от счастья… А перед самой осадой Мо услали меня к господину де Краону с посланием. Отсюда назад и не вернулся. Потом только всё узнал – как грехи они умирающим отпускали, как живых поддерживали и за пленных просили… А те за них, чтобы, дескать, своими жизнями святых этих от смерти откупить… М-да… Не вышло. Сожгли их Кошону на радость. Потому, видно, и живёт он до сих пор – бережёт Господь свинью для особого суда. А королю английскому, как мне думается, расплата сразу вышла. Как ни хвалился, что под рукой Божьей ходит, всё же принял смертную муку за то что души праведные погубил…
Старик грустно погладил доску.
– Хочу господина барона попросить, чтобы дозволил приладить её… Вот, хоть сюда, где ты сидишь. Здесь и света больше, и всякий задержится, посмотрит, вспомянет… А тебе, дева, вот что скажу… Я ведь тоже над алтарём красоту в воздухе вижу. Не дотронуться, а есть она! Так что ты приходи сюда, когда захочешь. Не спросит с тебя Господь за мужское платье. Уж теперь точно знаю – не спросит.
Руан