— Да-да, да-да, — быстрыми кивочками Пономарев дал понять, что меняет тему. — Давече забавный случай произошел… За портомойнями на Ушайке, там, где бабы портки и прочее бельишко полощут. Ну, там еще обычно ряды с битой птицей, с зеленью… Идет, скажу я вам, мужчина. За ним пес-силач. В зубах пустую корзину тащит. Не знаю, какой породы собачина, скорее всего, думаю, выборзок. Помесь борзой с дворнягой. Но — сильная тварь: корзина в ее собачьей пасти не ворохнется. Ладно. Идут себе, товар выбирают. Вдруг пес натурально ставит на землю пустую корзину! Берет у какой-то бабы такую же — с яйцами! И продолжает идти за хозяином. Что тут поднялось… Баба — в крик. Выборзок — бежать. Яйца всмятку. Хозяин ругается… На бабу. Что, не смешно? — Иван Петрович с огорчением оглядел присутствующих.
— Смешно, смешно, любезный Иван Петрович, — успокоил его Степан Кирович. — Это действительно презабавно: яйца всмятку, выборзок бежать…
Крылов допил чай. Усталость немного подвинулась, расслабились напряженные нервы. Вспомнился бледный Флоринский, с трудом подавлявший свое недовольство. Согбенная тощая фигура корреспондента. Его насмешливые безбоязненные глаза… Хотелось порасспросить о нем у Кузнецова. И стеснялся показаться любопытным, излишне назойливым.
Степан Кирович будто подслушал его мысли.
— Феликс Вадимович, прощаясь со мной, просил передать вам, Порфирий Никитич, свое искреннее расположение и сочувствие по случаю пожара, — сообщил он, тоже отставляя блюдце и переворачивая чашку в знак того, что впредь от чая отказывается.
— Благодарю вас, — отвечал Крылов. — А что он за человек? Признаться, я все о нем думаю.
— Волховский? О да, Порфирий Никитич, вы правы! Это поистине незаурядная личность. Я недавно с ним познакомился. Ходил как-то в «Сибирскую газету», носил объявления и встретил там его. Оказалось, Феликс Вадимович любит поэзию. Знает английский язык, историю, литературу. Обожает Лонгфелло. Перевел многие его стихи на русский язык… «Дай, о кедр, ветвей зеленых, дай мне гибких, крепких сучьев, помоги пирогу сделать и надежней и прочнее!..» Да… Так Феликс Вадимович и сам немного сочиняет. И в стихах, и в прозе. Вот, к примеру, есть у него преотличное стихотворение…
Кузнецов откашлялся и несколько театрально, хотя и вполне искренно продекламировал:
Не веселы сибирские напевы.
В них нет и нежных, грациозных нот:
Под звук цепей свершенные посевы
Способны ль дать роскошный, нежный плод?..
Рожденные угрюмою природой,
Взлелеянные мрачною тайгой,
Они звучат холодной непогодой
И жесткостью страны своей родной.
Но в самой их суровости угрюмой,
Сквозь жесткость их стиха заметишь ты
Проникнутые мужественной думой —
И мощь, и благородные мечты.
Ни стихов в них, ни лжи нет, ни сомненья.
Одна лишь честность диктовала их.
И молотом святого убежденья
настойчивость ковала жесткий стих.
И этот стих помимо звуков нежных
К сердцам родным надежный путь найдет,
И в них — ленивых, черствых иль небрежных —
Оковы безразличья разобьет.
— Каково, я? — без передышки без паузы спросил Степан Кирович. — Только что написал. Еще нигде не печатаны.
— неплохие стихи, — с некоторым сомнением согласился Крылов. — И чувство есть, и страсть благородная. Однако строки отдельные… «Рожденные угрюмою природой, взлелеянные мрачною тайгой»… Нет, не согласен я! Какая же в Сибири угрюмая природа? Многообразная — да. Богатая — тоже да.
— Так-то оно так, — не стал спорить Кузнецов. — Только вы не учитываете восприятие автора… Для таких, как он, сибирская природа не мать родная, а злая мачеха. Или как в сибирской песне поется, «сатана-змея-лукавица, а не милая красавица».
— Для каких «таких»? — не понял Крылов.
— Для ссыльнопоселенцев. Знаете, кто таков Феликс Вадимович? — Кузнецов снизил голос. — Революционер он. Самый настоящий.
— Да ну? — улыбнулся Крылов. — Так уж сразу и революционер! Да и не похож…
— В том-то и дело! Я тоже так думал, что не похож, ан ошибся. Слыхали о Процессе 193-х? Семьдесят восьмого года…
— В туманных чертах, — ответил Крылов. — К сожалению, в печати были самые общие сведения.