Вот тут-то и появляется Уна О’Нил. Чтобы получить прощение за то, что отступил в нескольких метрах от цели, я пригласил свою команду пообедать в любимом ресторане Сэлинджера «Лу» в Ганновере, рядом с Дартмутским колледжем. Официантка не пожелала сказать нам, когда писатель приходил в последний раз (я где-то вычитал, что он завтракал там по воскресеньям). Вся округа берегла покой писателя-мифа. По радио передавали
Когда мы вышли из ресторана, меня снова затрясло. А между тем в воздухе пахло весной: желтые цветы, склонившиеся над рекой Коннектикут, называются золотыми жезлами. Только старики интересуются названиями цветов: им хочется знать, что вырастет вскоре над ними. В этих местах есть целые поля ромашек, такие белые – ни дать ни взять лыжная трасса. Любимый писатель Сэлинджера Фрэнсис Скотт Фицджеральд приезжал в Дартмут в феврале 1939-го с Баддом Шульбергом[18] поработать над сценарием под названием
Хотелось бы мне знать, виделся ли Сэлинджер с Уной после войны. Все моя сентиментальность. Я думаю, что это Уна вдохновила роман, который навсегда запретит нам стареть. Ответа я никогда не узнаю: Джерри Сэлинджер умер 27 января 2010-го, через три года после моего несостоявшегося визита в Корниш. А письма Дж. Д. Сэлинджера Уне О’Нил по сей день спрятаны в Швейцарии, в Корсье-сюр-Веве, где закончится эта книга.
I
Манхэттенский романс
I knew he’d be a writer. I could smell it.[20]
В Нью-Йорке в 1940 году курили все и везде – в барах и ресторанах, в такси, в поездах и особенно в «Сторк-клубе». У выходящих из этого заведения неизменно щипало глаза и волосы пахли табачным дымом. Люди гробили свое здоровье похлеще, чем сегодня, никто ведь не упрекал их в истощении кассы социального страхования, в ту пору еще не существовавшего. Время близилось к одиннадцати вечера; в этот час уже трудно было различить лица людей, сидевших за столиками в длинном зале бара. Весь «Сторк» был не клубом, но одним непроницаемым облаком. Под сеткой, наполненной воздушными шариками, оркестр в смокингах наяривал песенки Кэба Кэллоуэя.[21] Или это был сам Кэб Кэллоуэй? На стене был нарисован аист в цилиндре и с сигаретой в клюве. Ресторан воскресным вечером был так переполнен, что клиентам приходилось надсаживать глотку, чтобы заказать напитки официантам в коротких курточках и при галстуках-бабочках. Но это никого не смущало: американцы всегда разговаривают громко, особенно когда им наливают бурбон на толченый лед.
Уроженец Нового Орлеана, молоденький блондинчик с высоким, пронзительным голосом, непрестанно улыбался, сопровождая трио наследниц: Глорию Вандербильт, Уну О’Нил и Кэрол Маркус, – то были первые «it-girls»[22] в истории западного мира, скрытые за дымовой завесой. Днем он рассылал тексты в газеты, которые их пока не печатали. А ночью, протерев свои круглые очки платочком из черного шелка, вновь водружал их на нос, а шелковый квадратик возвращал в левый наружный карман белого пиджака, аккуратно расправив четыре треугольничка, направленные вершинами в потолок, точно стрелы, целящиеся в воздушные шарики над головой. Он полагал, что, для того, чтобы сойти за умного, надо быть хорошо одетым, и в его случае это было верно. Ему исполнилось шестнадцать лет, звали его Трумен Капоте, а сцена происходила по адресу: Восточная Третья, угол Пятьдесят третьей улицы.
– Крошки мои, вы мои лебеди.
– Почему это ты называешь нас лебедями? – спросила Глория, выпустив клуб дыма ему в лицо.
– Ну так, во-первых, вы такие беленькие, – отвечал Капоте, едва сдерживая кашель, – потом, вы так изящно двигаетесь, у вас длинные грациозные шейки…
– И острые оранжевые клювы, а?