Молчите? И в глаза не хотите мне смотреть. Вот за это, Василий Кузьмич, вас и не любят. Ведь язык у вас не поворачивается выговорить — летчик! А если я сейчас заговорю о воздушном братстве, не делающем формального различия между летающим лейтенантом и летающим генералом, подразделяющим всех носителей голубых петличек на пилотов и на обтекателей, то есть обслугу и прислугу, вы немедленно обвините меня в авиачванстве, зазнайстве и, бог знает, каких еще грехах. Такое уже было, когда я принародно на собрании сказал, что нелетающий замполит не может служить авторитетом никому из летчиков… С меня до сих пор взыскание не снято, хотя институт летающих замполитов давно уже утвержден и действует.
Ах, черт подери, какая досада: стрелка радиокомпаса качнулась и поползла вниз, к отметке в сто восемьдесят градусов. Я прошел над дальним приводом. Надо отворачивать вправо и строить маневр для захода на посадку. Жаль, мое «письмо» остается незаконченным.
Слезать с высоты, как ни странно это может вам показаться, куда труднее, чем карабкаться хоть на какой распотолок, Психология! Есть старая авиационная побасенка: тертый калач-пилотяга рассказывает молодым о сути слепого полета: «Пробиваю, значит, облачность. Нет земли, нет земли… нет земли… нет земли… нет… и сразу — полный рот земли!» Вероятно, в этом все дело: какие ни совершенные у тебя приборы и радиосредства, а в дальнем закоулочке мозга гнездится тревога, прячется прирученный страх перед землей — единственным и бескомпромиссным судьей всех летающих. Мы никогда не говорим об этом, но всегда помним: Земля принимает в свои объятия и молодых и старых. Земля казнит и милует, не обращая внимание на погоны, и жаловаться тут не приходится. Бессмысленно жаловаться. Вот почему пятнадцать тысяч метров вниз, сквозь облачную муть кажутся куда длиннее, чем те же метры вверх. Это вам не фунт дыма — благополучно слезть с высоты.
Наконец приземлился, зарулил, выключил двигатель. Миненко смотрел на меня так, будто видел впервые.;
— Сто сот машина! — Сказал я, и механик улыбнулся, растянув свой лягушачий рот до самых ушей. Отлегло у парня, ведь сколько ждал.
Бросив парашют на крыле, я спустился на поле и пошел на командный пункт. Руководил полетами Батя, то есть капитан Гесь. Вокруг толклось много народу — телефонисты, связной, дежурный синоптик, почему-то тут оказался и замполит. Но на летном поле один хозяин — руководитель полетов. Поэтому я обратился к нему:
— Товарищ командир, старший лейтенант Ефремов задание выполнил.
— Ну шо, Коккинаки, капитально пересрал?
— Трошечки. — Сказал я, потому что промолчать было невозможно.
— Не понимаю вас, Павел Васильевич, положим, Ефремов и виноват, согласен, ему не следовало выгонять женсовет из своей квартиры. Невежливо. Дамы все-таки…
— Женщины пришли культурно… познакомиться как можно образцово содержать квартиру, хотя тут не Ефремов… супруга…
— Павел Васильевич, раз Ефремов не очень при чем, тем более я не могу отстранять его от полетов. Сами, своей властью наказывайте, по вашей линии. А я не подпишу приказа — отстранить! Не могу.
— Но, командир, его больше ничем не пронять. Лично прошу: суток на пяток хотя б, пусть посидит на земле, попереживает… А?
— Нет, комиссар, нет.
Начну с самого главного — она постоянно задавала мне неожиданные вопросы. И к тому еще коварные! Потянется кошкой, прищурится и, как бы между прочим, лениво так спросит:
— Ну, почему, Андрюша, почему тебя всегда тянет возражать начальству? Эта вечная оппозиция не доведет тебя до добра, мой милый. Почему — объясни?
Что душой кривить, я, конечно, догадывался, куда она клонит, но старался прикинуться удивленным и в свою очередь спрашивал:
— О чем это ты? К какому начальству я не лоялен, кого персонально ты имеешь в виду?..
Но не так-то просто было ее провести. Мое деланное изумление она замечала моментально и гнула свою линию:
— Не хочешь, не отвечай, Андрюша, твое право. Но именно в том и заключается твоя главная беда, мой милый, что ты против начальства вообще, против всякого и особенно против твоего непосредственного.
— Если ты права, выходит я — анархист, махновец? — изображал я крайнее возмущение.
Но она и тут не злилась, она никогда не злилась, просто она не умела злиться или выходить из себя. Она только по-кошачьему щурилась и спрашивала с едва заметной усмешкой:
— Выкручиваешься, бедняга?
Нет, эта женщина не способствовала миру и тишине в моей душеньке, увы. К сожалению, Марина была умна, она умела будить беспокойство в других людях. И ото всего этого внутренний разлад и без того нараставший во мне с годами службы, вообще с годами, увеличивался еще больше: летать по-прежнему было для меня праздником, а служить — наказаньем.
И на этот раз она спросила, как всегда, вдруг вроде и не совсем всерьез:
— Отчего ты такой хмурый сегодня? Мне кажется, ты чего-то боишься, да?
Призвав в помощь всю свою выдержку, а еще и тень Маяковского, я ответил:
— «Тот, кто постоянно ясен, тот, по-моему, просто глуп…»
Но Маяковский не помог.