Читаем Умирание искусства полностью

В огромном омуте / прозрачно и темно,И томное окно белеет;А сердце — отчего так медленно оноИ так упорно тяжелеет?То всею тяжестью оно идет ко дну,Соскучившись по милом иле,То, как соломинка, минуя глубину,Наверх всплывает без усилий…

Печатаю опять, как предписано традицией. Последней строфы не привожу. Ясно и так, что «милых имен» существует немало, что найдена искомая вместе с ними музыка и что это все та же, пусть и обновленная — обновленная именно словами, — старая батюшковская музыка. Правда, оркестрована она щедрей и гармоническая опора ее богаче (звуки о, м, н в первой строфе и тут же соответствия «омуту»: «томное», «медленно»). Но мелодия, в которой теперь для омута нашлось место, как и еще более певучее для «соломинки» во второй строфе, все же главенствует надо всем и поет, как пела некогда —

То всею тяжестью оно идет ко дну… Ты просыпаешься, о Байя, из гробницы…

Так что с этого самого 1910 года уже и незачем было Афродите оставаться пеной и слову возвращаться в музыку.

Или, верней, незачем ему стало в бессловесную возвращаться, оставаться без своей, неразрывно связанной с ним музыки. Милое имя «соломинка» еще именем собственным не стало, а было уже написано «Мы напряженного молчанья не выносим — / Несовершенство душ обидно наконец…» (1912), и тогда же

Но чем внимательней, твердыня Notre Dame,Я изучал твои чудовищные ребра,Тем чаще думал я: из тяжести недобройИ я когда-нибудь прекрасное создам.

В следующем году «Адмиралтейство», а в 14-м, накануне войны, изумительное восьмистишие, лучше всего являющее нам поэтическое осознание поэтом именно этого своего, в плоть ему вошедшего и в кровь ямбического гекзаметра:

Есть иволги в лесах, и гласных долготаВ тонических стихах единственная мера.Но только раз в году бывает разлитаВ природе длительность, как в метрике Гомера.Как бы цензурою зияет этот день:Уже с утра покой и трудные длинноты;Волы на пастбище, и золотая леньИз тростника извлечь богатство целой ноты.

«Есть наслаждение и в диикости лесов»… «Есть ийволги…», «В тонийческих сти­хах…», «едиинственная», «длийтельность». Так и слышу этот взвивающийся звук, это взвизгиванье Мандельштама. Конечно, долгота гласных к тоническим стихам никакого отношения не имеет, а что «зияет цезура – это лишь о дактилической цезуре в ямбе и можно сказать. Тут она как раз сама о себе это самое еще раз и говорит. Логос и Мелос одинаково, побеждая сумбур, родятся из сумбура, но не полагается им из стихов начисто изгонять сумбур. (Если поэзия и впрямь должна быть – по Пушкину — «глуповата», ничего другого значить это не может; не глуповата, а безрассудна; от дешевой обессумбуренности Разум ее убережет.) Сумбур в полновесных этих стихах их поэзии соприроден. Ведь это стихи о стихах, об этих самых стихах, и вместе с тем о «метрике Гомера», и о «природе» (об окрестностях Рима, может быть), но то, о чем говорится, этого-то как раз «на самом деле» и нет, а есть поэзия, сама себя определяющая, поющая о себе, и даже не «о»: пение являет свой смысл, который прежде всего — пение. И тем показательней, что явлено это пение в зиянии цезур и медленном шествии нашего старого шестистопного ямба в том, что ложно-неложно (сумбурно) и поэтически действенно можно отождествить с «длиннотами» отягощенной, «тонической» метрикой Гомера.

В следующем году было написано тем же негомеровским гекзаметром и все же вполне созвучно имени Гомера «Бессонница. Гомер. Тугие паруса…», столь же длинно-певучее, как-то, с призыванием иволги, стихотворение, столь же чарующее, чуть более витийственное, быть может,— и то я скорей для того так говорю, чтобы напомнить два последних его стиха:

И море черное, витийствуя, шумитИ с тяжким грохотом подходит к изголовью.

В том же году — «С веселым ржанием пасутся табуны…», а в предыдущем еще не упомянутая мной «Европа», — все длинные эти строчки; когда я читал их впервые, мерещилось мне, что в них невозможным образом десять или двенадцать стоп, а не шесть, и думалось — вопреки арифметике, но не вовсе несправедливо,— что таких долгострочных стихов никто у нас раньше не писал. В шестнадцатом году новый их ожидал, русский более, чем до того, триумф:

Перейти на страницу:

Похожие книги

Эра Меркурия
Эра Меркурия

«Современная эра - еврейская эра, а двадцатый век - еврейский век», утверждает автор. Книга известного историка, профессора Калифорнийского университета в Беркли Юрия Слёзкина объясняет причины поразительного успеха и уникальной уязвимости евреев в современном мире; рассматривает марксизм и фрейдизм как попытки решения еврейского вопроса; анализирует превращение геноцида евреев во всемирный символ абсолютного зла; прослеживает историю еврейской революции в недрах революции русской и описывает три паломничества, последовавших за распадом российской черты оседлости и олицетворяющих три пути развития современного общества: в Соединенные Штаты, оплот бескомпромиссного либерализма; в Палестину, Землю Обетованную радикального национализма; в города СССР, свободные и от либерализма, и от племенной исключительности. Значительная часть книги посвящена советскому выбору - выбору, который начался с наибольшего успеха и обернулся наибольшим разочарованием.Эксцентричная книга, которая приводит в восхищение и порой в сладостную ярость... Почти на каждой странице — поразительные факты и интерпретации... Книга Слёзкина — одна из самых оригинальных и интеллектуально провоцирующих книг о еврейской культуре за многие годы.Publishers WeeklyНайти бесстрашную, оригинальную, крупномасштабную историческую работу в наш век узкой специализации - не просто замечательное событие. Это почти сенсация. Именно такова книга профессора Калифорнийского университета в Беркли Юрия Слёзкина...Los Angeles TimesВажная, провоцирующая и блестящая книга... Она поражает невероятной эрудицией, литературным изяществом и, самое главное, большими идеями.The Jewish Journal (Los Angeles)

Юрий Львович Слёзкин

Культурология