В этих строфах восклицательные интонации, в других того же стихотворения вопросительные повышают и оживляют его мелодичность, которой содействуют и повторы или градации гласных (очень выразительное учетверенное и в конце восьмой строфы, переход от
Выслушиванье это есть вслушиванье в собственное лирическое волненье, что не мешает, конечно, осознанию стихослагательных приемов или спорам о них, вроде того, памятником которому остался клочок бумаги с бессловесными пометками Гнедича и Пушкина, относящимися к их разногласиям насчет русского гекзаметра. Батюшков был умом немножко ребячлив, но поэтический его слух был чуток и требователен, как — «ни у кого». Двенадцатисложный стих глубже других, можно думать, его волновал, и прислушиваться он умел к каждому его слогу. Уже первая версия много раз переделывавшегося им стихотворения «Мечта», современная (или почти) греевой «Элегии» в переложении Жуковского, начинается стихами
где переход к дактилической цезуре, после двух мужских, музыкально мотивирован,— и любопытным образом повторен в совсем новом зачине окончательной версии:
У другого поэта я бы счел такую одинаковость основного ритмического узора случайной; здесь я скорей склоняюсь к мысли, что музыканту захотелось сохранить этот именно «изгиб», вполне пригодный для первых тактов сонатины. И в этой же первой «Мечте» есть такие цезуропевучие стихи, как «Одетый ризою прозрачной, как туманом», и такие, этим пением подчеркивающие звуковую выразительность предцезурного слова, как «И смерть угрюмую цветами увенчал». Замечу, что «угрюмую» звучит здесь сильнее, чем «смерть», как будто пришедшийся на эпитет нажим смычка смертельность смерти втиснул в ее угрюмость. Позже Батюшков весьма охотно в такие нажимы эпитеты помещал, влагая в них тем самым больше звукосмысла, чем в определяемые ими существительные. Забегая вперед, привожу тому в пример стихи, навеянные ему «Неистовым Роландом» (1, 42) в предзакатный год его наивысшего мастерства:
Делаю паузу, чтобы читатель успел насладиться чистотой и совершенством пасторальной этой мелодии, сотканной из как будто по их собственной благодати певучих, а не только, как они сами говорят, нежных и сладостных слов. Но поют они все-таки силою предцезурных дактилических эпитетов первой, третьей, четвертой и пятой строк, которой противостоит уравновешенная, стоячая певучесть второй и шестой, — спокойствие тонике подобной, с ударением совпадающей цезуры. Не стану следить за каждым — ямбическим — шагом Батюшкова на пути к самым насыщенным созданиям его: двум «подражаниям», Байрону (1819) и Ариосту (1821), приведенным мною и напечатанным в «Северных цветах», второе в 26-м, первое в 28-м году, и двум другим стихотворениям, оставшимся современникам вовсе не неизвестными, «Ты просыпаешься, о Байя…» (1819, впервые напечатанному в 1857 году) и четвертому, «Подражанию древним» (1821, опубликованному, вместе с пятью другими в 1883-м). К вершинам этим можно причислить и совсем другое по тону «Ты знаешь, что изрек, / Прощаясь с жизнью седой Мельхиседек», вероятно написанное в том же прощальном 1821 году, когда тем не менее написано было и второе «подражание», с его предвещающим Козьму Пруткова финалом: